С минуту он собирался с духом. Затем вздохнул, поднялся и, провожаемый вальсом из залы, вышел из дома.
Дашка не ушла далеко. Илья увидел ее стоящую в круге тусклого света под единственным на всю Живодерку фонарем. Илья подошел, ступая по лужам, остановился рядом. Дашка, казалось, не услышала его шагов. Глаза ее смотрели в темноту, губы что-то шептали. По лицу, по слипшимся волосам, по облепившей плечи шали стекала вода. Илья осторожно коснулся ее плеча.
– Пойдем домой, девочка. Пожалуйста, пойдем.
Дашка не ответила, не обернулась. Лицо ее болезненно сморщилось, когда Илья поднял ее на руки. Прижав дочь к себе, он почувствовал, что и шаль, и платье ее мокры насквозь, а сама Дашка дрожит с головы до ног. Илья молча, торопливо понес ее к дому.
На следующий вечер Дашка свалилась с лихорадкой. Весь день она проходила бледная, не разжимала губ, зябко куталась в огромную, как попона, шаль, на участливые вопросы цыган отвечала лишь движением головы, а вечером, сидя вместе со всеми в нижней комнате, неожиданно и без единого слова лишилась сознания. Цыгане, не так часто наблюдающие обмороки у своих девчонок, всполошились. Женщины забегали между кухней и залой с горячей водой, полотенцами и травяными отварами. Яшка, никого не спросясь, понесся в Живодерский переулок за ведуньей бабкой Ульяной, и та, едва взглянув на Дашку, сразу сказала: «Лихоманка, чавалэ. Заразная. Таборные у вас гостили третьего дня? Вот от них и подхватила».
Перепуганная Настя приняла меры. Дашку поместили в одну из маленьких комнатушек наверху, выдворив из нее трех сестер Дмитриевых, которые, впрочем, не возражали: Дашку любили все. Во избежание заразы к больной допускались только мать и бабка-ведунья, про которую Митро уверенно заявил: «Зараза к заразе не пристанет». Яшка долго не желал мириться с таким положением вещей, рвался к Дашке, на весь дом скандалил с Настей, требуя, чтобы его впустили к законной невесте, и обещая в противном случае «вынести к чертям собачьим дверь». Неизвестно, что помогло больше, упрямство Насти или появление на сцене Митро с чересседельником, но в конце концов Яшке пришлось отступиться. Он удовлетворился тем, что занял прочный пост на полу у Дашкиной двери и не покидал его до самого утра. Лишь на следующий день ненадолго спустился вниз – осунувшийся, бледный и злой. Не глядя на притихших цыган, он подошел к ведру, черпнул из него ковшом и жадно принялся тянуть воду, роняя на пол капли. Цыгане переглянулись.
– Ну, что, чаворо? – осторожно спросил Митро.
– Плохо, – невнятно отозвался Яшка из-за ковша. – Бред у нее пошел. Сначала ничего было, тихо, стонала только, а потом как закричит! Сперва отца звала, потом эту дуру почему-то, – короткий кивок в сторону Маргитки, – а потом меня тетя Настя от двери прогнала, ничего больше не слышал. А бабка Ульяна оттуда вышла и говорит... – Яшка умолк, снова приник к ковшу.
– Что говорит, холера тебя возьми?! – взорвался Илья.
– Говорит... что, может быть... что, может, за попом слать придется.
Отчаянно, хрипло вскрикнула Маргитка, роняя голову на стол. Илья закрыл глаза. Цыгане тихо, испуганно зашептались. Яшка с сердцем швырнул в угол ковш и быстро вышел.
Спустя час в залу спустилась Настя. Ее лицо было чужим, застывшим, и никто из цыган не решился задать ей вопрос. Лишь Яков Васильев вполголоса окликнул ее:
– Ну, как, дочка?
– Плохо... Бредит... – шепотом сказала Настя. Ее сухие глаза в упор посмотрели на мужа.
Илья коротко взглянул исподлобья, опустил голову, уставился на свои сапоги. Настя давно ушла, а он все не мог поднять взгляда, чувствуя, как горят скулы, уже зная: все... Вот тебе и не скажет никому. Вот тебе и промолчит. В горячке все сказала, маленькая. |