|
А Зимка хныкать еще и не начинала, она вообще не вымолвила ни слова, ошеломленная приемом, забыла заготовленные наперед речи. И тут с изощренной проницательностью поняла, что собаки спасли ее чего-то худшего. Измученный бессонницей и головными болями, полуживой Лжевидохин не зря позвал ее среди ночи в самом дурном и смутном расположении духа, но собаки, как видно, не входили в расчеты чародея. Собак он забыл по старческой рассеянности. Женщина застонала, ступила к постели, припадая на ногу, он хихикнул — и бессердечно и растерянно.
Спустил уродливые тощие ноги на пол, потом, чего-то вспомнив, пошарил под подушкой — словно бы невзначай, мимоходом, но Зимка (она, закатывая со стоном глаза, не забывала, однако, все подмечать) поняла, что там у него Сорокон — грозный прародитель искреня, который обратил высокомерного султана саджиков в нежного и любвеобильного брата, о чем тот и сообщил давеча императору Словании медоточивыми устами послов… Сорокон — тяжелый изумруд на плоской цепи; с ним, наверное, неудобно спать.
Собаки не отставали от женщины, сладострастно постанывая, и поглядывали на хозяина, ожидая знака, чтобы вцепиться в горло. Но знака все не было, они с ворчанием улеглись.
— Ну, покажи, — сказал Лжевидохин, опять хихикнув — словно бы против воли. Голову его обнимало туго затянутое полотенце, из-под которого стекали на лицо похожие на пот капли.
Когда Лжезолотинка расстегнула тяжелый, в узорочье пояс, два раза обернутый на бедрах, и сбросила юбки, одну и другую, собаки опять приподнялись: голые ноги женщины, спущенный окровавленный чулок возбуждали их плотоядную похоть. Оживился и Лжевидохин.
— Если мне станет дурно или на сон потянет, — хмыкнул он, — звери тебя растерзают. Растерзают всякого, ждать не станут.
Зимка приняла это к сведению, но не испугалась. Она и без того знала, для чего Лжевидохин не расстается с собаками, их было у него с полдюжины людоедов, одна страшнее другой. Но сейчас, после резкого, как ожог, испуга, Зимка утратила страх, соображала холодно и отчетливо. Сейчас она любила Юлия и знала, что для этой любви нужно уничтожить старика. Перехитрить его и пересидеть. А потом, когда придет миг, впиться зубами в глотку и перегрызть. Она ненавидела старика до тошноты, до желания выть и царапаться.
Одного она сейчас опасалась — выдать себя неосторожным взглядом. Она была коварна и терпелива, как хищница.
Острый клык пробил ногу под коленом, из маленькой черной дырки текла, размазываясь по икрам, пропитывая спущенный чулок, кровь. Было ли это от великой ненависти или от великой любви, Зимка не чувствовала боли, почти ничего, кроме стеснения в колене. Она хромала и хныкала только потому, что старик этого ожидал и хотел, он получал от этого удовольствие.
Он положил руку с корявыми, обожженными кислотой пальцами в перстнях на внутреннюю поверхность бедра и повел вверх… Сладострастие немощного старца, наверное, носило чисто умственную природу, едва ли он испытывал желание — слабую память о том, что есть желание. От этого тошнило. Зимка прикрыла глаза… верно, ей действительно стало плохо — от омерзительного, спирающего горло чувства, так что старик прервал свои супружеские изыскания и тронул колено возле раны.
— Что уж, так скверно?.. Ишь ведь хватило… Бедный наш зайчик…
Он вытирал дрожащей ладонью кровь и слизывал ее потом языком. Когда Зимка увидела это, неодолимая сила бросила ее вбок и согнула в позыве рвоты, с икающим звуком она разинула рот.
— Но! — тотчас предупредил старик, останавливая вскочивших собак.
— Мне плохо, — пробормотала Зимка.
— Там ночной горшок, — показал он с заботливостью, от которой ее снова согнуло с противным рвотным стоном.
И тогда, бледная, орошенная потом, она вдруг решила окончательно то, что не давалось ей все эти дни бесплодных размышлений: страстное желание уязвить старика подсказало ей способ спастись от подозрений, а, может быть, и чего-то большего, чем подозрения. |