Жизнь началась для нее как бы во мраке, из которого мало-помалу вырастал ее мир – маленький мирок большого мира. Их было двое в этом мирке с тех пор, как она себя помнила, – рядом с нею было другое существо, поменьше, мальчик; он неуклонно топтался около нее и подражал ей во всем, был молчалив и сонлив, но тянулся ручонками ко всему, что видел. Для них обоих жизнь являлась рядом важных открытий; каждый день приносил какое-нибудь новое чудо. Они еще не успели покинуть тесное помещение, где родились, как мир начал сам вторгаться к ним – частично, обрывками, но так, что они никогда не могли его забыть.
Зима тянулась долго; казалось, будто всегда стояла зима: всякое другое бытие терялось в памяти; взаперти приходилось сидеть целую вечность – на полу между детским ложем и скамеечкой для сиденья; взрослые торчали где-то наверху, куда приходилось глядеть, задрав голову. Еще выше была крыша со стропилами, с которых свешивались разнофигурные хлопья сажи – первобытный извечный мир. И в самом верху его зияло отверстие для дыма, мерцающий колодезь, уходящий в самое небесное пространство, днем застилаемое красноватым дымом от костра, но по ночам, когда в землянке бывало холодно, совсем прозрачное до самых звезд, которые словно слегка колыхались в струях теплого воздуха, выходящего в отверстие из хижины. Звезды всегда одни и те же, хотя их много, и видели их дети редко, лишь когда просыпались ночью и лежали одни в страшной темноте. И словно холодом веяло тогда от звезд им в лицо. Но если кто-нибудь из детей плакал впотьмах, рядом тот час же слышался голос матери и рука ее не покидала детского изголовья, пока ребенок не успокаивался и не засыпал.
Диковинные вести приходили из внешнего мира. В дверях, на пороге, через который не велено было переступать, показывались какие-то чучела, закутанные до самого носа, и бросали на пол охапки торфа и вереска, напускали в землянку холода, надолго выстуживали пол. И вереск был словно закутан в холод, весь пересыпан снегом, плотно смерзся пучками, покрыт ледяными сосульками, которые быстро таяли, смачивая пальцы, и отдавали на вкус сырой землей.
А какой запах шел от вереска, когда он попадал в тепло! Сильный, всепоглощающий запах, словно испаряемый каким-то живым телом; он наполнял помещение, набивался во все углы, острый и сладковатый, пряный и щиплющий нос, горло, глаза. И вкус вереска был подобен его запаху – горько-жгучий, охлажденный ледяной водой; в зеленых иголочках вереска как будто схоронился и сгустился жаркий мир.
Первые и самые важные открытия делались детьми в пучках вереска, сложенного у размякшего от сырости дверного порога; они выковыривали из них прекрасные растения и возились с ними целый день – вечнозеленые веточки брусничника, с мелкими выпуклыми листочками острого вкуса, веточки медвежьей ягоды с почти такими же, только более серыми листьями, на которых попадались очень заманчивые с виду алые ягодки, но совсем безвкусные – чистая мука, только выплюнуть да вытереть язык рукавом; багульник с чудесными шишечками – они несъедобны, колючи, как некоторые букашки, попадающие в рот, но настоящее сокровище для тех, кто любит собирать и хранить; веточки толокнянки, из которых умные взрослые вяжут веники – пол подметать, но для детей это были самые драгоценные веточки – на них иногда даже зимою попадались черные ягодки с черно-красноватой сочной мякотью; хваченные морозом, они отдавали дождем, были сладковатые, но с горьким привкусом от мелких семечек внутри. Выщипывали дети из пучка вереска и мох, и длинные ветвистые стебли плауна; иногда они натыкались на лесного клопа, от которого потом долго воняли руки; целый мир заключал в себя вереск для этих двух детей зимы.
Еще сильнее был запах горящего в огне вереска; он трещал и шипел белым дымом; испуская горелый жаркий дух; ветки корежились и топорщились, прежде чем затрещать в огне; а прогорая, съеживались и превращались в огненных червячков, которые затем обугливались и рассыпались пеплом. |