Владислав Бахревский. Похороненный среди царей
Печи топили до того жарко, что князю Михаиле Васильевичу перед пробуждением вот уж третью ночь кряду снилась угольная яма. Стоит у черной, в саже, стены, кругом черно, дымно. Сам он в белом, в ослепительно-чистых одеждах царского рынды, оттого и неудобство. С ноги на ногу не переступить, пошевелиться боязно: сажу на себя посадишь, в горящие угли угодишь. Угли огромные! Над углями взметываются во тьму синие языки пламени, и в пламенах этих мерещится залитое кровью лицо Михаилы Игнатовича Татищева, убийцы Басманова убиенного в Новгороде по навету по его, Скопина, попустительству и греху.
В третье сновиденье князь Михаила Васильевич, набравшись мужества, спросил-таки убиенного:
— Чего тебе, Татищев, надобно?
И тот, колеблемый угарным воздухом, наклонился, завел руки под самый низ кострища, черпнул полной пригоршней и принялся пить огонь с горящих ладоней, и глядел на князя белыми, как у сваренной рыбы, глазами.
— Не я тебя убивал! — закричал на Татищева Скопин. — Мои руки чисты.
И показал руки.
Призрак засмеялся, и было видно, как падают с его губ длинные капли горящей смолы, так льется слюна из пасти бешеных собак. Скопин поглядел на руки свои, а в ладонях доверху — кровь.
— Неправда, — сказал князь Михаила и пробудился.
И горько ему было. Пожелал он, пожелал смерти Татищеву, за того же Басманова, за подлый нож в спину, но пожелал не умом, не сердцем, а так, в мимолетной в стыдной минуте ревности. У каждого ведь человека мелькают в голове дьявольские промыслы… Ангелы, слава Богу, на страже, тотчас и обелят черное.
Скопин с тоскою озирал опочивальню. Не стены ли навеивают сон? Здесь отдыхал от своих кромешных дел царь Иоанн Грозный. Переменить бы спаленку, да — Господи! — разговоров не оберешься.
Тело было липкое от пота, но мерещилось, что это кровь.
«Михаила, — снова закрыл глаза Скопин, — тезка!
Мог ли я умолчать о доносе на тебя? Сколько измены!
Кругом измена!»
Слова полуправды не развеяли смертной тоски, сосущей сердце. Донос можно было огласить перед митрополитом Исидором, за четырьмя стенами, а огласил его Михаила Васильевич посреди Великого Новгорода, при стечении всего народа. Татищев отправлялся в поход на тушинского воеводу Кернозицкого, под Бронницы, чтобы не дать лихим людям пустошить новгородскую землю. И вдруг сказано: ведет сей полк силу Новгорода, чтобы переметнуться на сторону Вора.
Был, был грех, возревновал Скопин к будущей славе Михаила Игнатьевича. Всего и хотел — оттеснить на время. Проклятый! Проклятый дьяк Телепнев! Он-то и нашептал: Игнатович де — закадычный челядник Гришки Отрепьева, спит и видит, как бы услужить своему господину.
Спрашивал Скопин народ не без игривости: мол, доверим войско ближнему человеку Самозванца- будто сам не был Великим Мечником, ближе некуда — или повременим?
А дальше был ужас. Михаила Игнатовича тянули с помоста в толпу, будто змея мышонка в утробу свою змеиную заглатывала.
И давили ногами, и пыряли ножами. Да еще рот затыкали, чтоб оправданий не слышать.
Зато хоронили краше некуда — всем городом, с рыданиями, с раскаяньем, с величавыми почестями. В обители святого Антония та горестная могила. Но как аукнулось, так и откликнулось.
Вместо мнимой измены произошла измена явная.
Убийцы Татищева, спасая головы, бежали к пану Кернозицкому. Кернозицкий же, заняв Хутынский монастырь, вдруг сам пустился наутек. Подошло к Новгороду ополчение городов Онеги и Тихвина, с тысячу человек всего, но слухи на войне тоже хорошо воюют.
Михаила Васильевич сбросил одеяло и стал босыми ногами на пол, желая, чтобы половицы были холодные — очнуться от жуткого сна. |