Сам император с муаровой лентой через плечо, на которой горит Мальтийский орден, а сверху — далматик из пунцового бархата, в жемчугах и позументах. И трость вместо шпаги.
— Иди, братец! — сказал преданному преображенцу новый властитель России. — Да смотри там, чтобы никто не смел сюда… Пока не закончу.
Ему хотелось казаться как можно более строгим и суровым, но в глазах монаха, привезенного прямо из темницы, отражались, как в зеркале, такие любовь и мир, что император сам растерялся. Ему вдруг сразу полюбился этот смиренный и загадочный провидец, о котором накануне напомнил Куракин сразу же после похорон матушки. И ведь узрел смерть ее день в день! — подумал Павел, продолжая разглядывать худо одетого человека с бледным болезненным лицом. Теперь, когда обер-офицер, позвякивая шпорами, удалился, они остались одни. Нет, не совсем одни. В нише, за портьерой, к прорези прильнул князь Куракин и тоже пристально изучал странного монаха-инока. Потом они должны обменяться впечатлениями от увиденного и услышанного. И вместе решат судьбу острожника: дать ли волю или упрятать еще поглубже.
Надо было с чего-то начинать, а император все медлил. Не решался приступить к Таинственному.
— Эх, батюшка-царь! — упредил его монах, покачивая головой. — Почто себе печаль предречь меня понуждаешь? Коротко будет царствование твое, и вижу я, грешный, лютый конец твой. На Софрония Иерусалимского от неверных слуг мученическую кончину приемлешь, в опочивальне своей удушен будешь злодеями, коих греешь ты на царственной груди своей. В Страстную субботу погребут тебя… Они же, злодеи сии, стремясь оправдать свой великий грех цареубийства, возгласят тебя безумным, будут поносить добрую память твою… Но народ русский правдивой душой своей поймет и оценит тебя и к гробнице твоей понесет скорби свои, прося твоего заступничества и умягчения сердец неправедных и жестоких. Число лет твоих подобно счету букв изречения на фронтоне твоего замка, в коем воистину обетование и о Царственном доме твоем: Дому сему подобает твердыня Господня в долготу дней…
Авель начинал говорить тихо, а закончил голосом все нарастающим и пронзительным, будто метал не слова — стрелы. Кровь бросилась в голову императора, лицо стало малинового цвета, как муаровая лента под далматиком. Краем глаза заметил шевеление портьеры. Только бы Куракин не вышел, не натворил сгоряча беды. Странно, но, услышав это, он почувствовал, испытал неожиданное облегчение, будто гора с плеч рухнула. И сразу нашлись слова, ускользавшие до сих пор.
— Честной Отец! — промолвил Павел, услышав свой собственный голос как бы со стороны. — О тебе говорят, да я и сам вижу, что на тебе явно почиет благодать Божия. Благослови меня и весь дом мой, дабы твое благословение было нам во благо. Скажи, что зришь ты прозорливыми своими очами о роде моем во мгле веков и о державе Российской? Назови поименно преемников моих на престоле Российском, предреки и их судьбу.
— Было мне в молитве откровение о трех лютых игах: татарском, польском и грядущем еще — жидовском, — вновь тихо произнес монах.
— Как? — нахмурился Павел. Не смог сдержать кольнувшего гнева: — Святая Русь под игом жидовским? Не быть сему вовеки! Путаешь ты, черноризец…
— Нет, — кротко и печально ответил Авель. — Но о том не скорби: и татары где, и поляки? И с игом жидовским то же будет. Христоубийцы понесут свое.
Император задумался, прошелся по начищенному до блеска паркету, поскрипывая сапогами бутылочками.
— Что ждет преемника моего, цесаревича Александра? — наконец спросил он.
— Француз Москву при нем спалит, а он Париж у него заберет и Благословенным наречется. |