Так вот что скверная девчонка считала – и с каким неуемным восторгом сказала мне об этом в Токио! – жизнью, наполненной до краев! И ведь сама позволяла проделывать с собой подобные вещи. Она была не только жертвой, но и соучастницей Фукуды. Значит, в душе у нее свило гнездо нечто столь же фальшивое и порочное, как и у мерзкого японца. Еще бы не казался ей святым придурок, который по уши влез в долги, чтобы она вылечилась и через некоторое время могла улизнуть с кем‑нибудь побогаче и поинтереснее, чем бедный несмышленыш! И все‑таки, несмотря на всю свою злость и возмущение, я хотел поскорее добраться до дома, чтобы увидеть скверную девчонку, прикоснуться к ней и дать понять, что люблю ее как никогда прежде. Бедняжка. Сколько она выстрадала. Чудо, что она вообще выжила. Я готов посвятить остаток своей жизни тому, чтобы вытащить ее из этого колодца. Идиот!
В Париже главной моей заботой стало, как скроить беспечную мину, чтобы скверная девчонка не догадалась, какие мысли бродят у меня в голове. Когда я вошел в квартиру, Илаль учил ее играть в шахматы. Она жаловалась на то, что игра слишком трудная и надо много думать, куда проще и веселей играть в шашки! «Нет, нет, нет, – настаивал писклявый голосок. – Илаль тебя научится». «Илаль тебя научит», – поправила она.
Потом мальчик ушел, и я, чтобы скрыть свое душевное состояние, сел за переводы и до самого ужина стучал на пишущей машинке. Так как стол в гостиной был завален моими бумагами, ужинали мы на кухоньке – там стоял маленький столик с двумя табуретками. Она приготовила омлет с сыром и салат.
– Что с тобой? – спросила она внезапно. – Ты какой‑то странный. Может, ездил в клинику? Тогда почему ничего мне не рассказываешь? Какая‑нибудь неприятная новость?
– Нет, наоборот, – заверил я. – С тобой все в порядке. Они сказали, что теперь тебе необходимо забыть и про клинику, и про доктора Рулен, и вообще про прошлое. Именно так они и сказали: ты должна про них забыть, чтобы выздоровление было полным.
По ее глазам я заметил: она знает, что я не говорю всю правду, но решила не приставать с расспросами. Мы пошли пить кофе к Гравоски. Наши друзья пребывали в страшном возбуждении. Симон получил предложение из США: пару лет поработать в Принстонском университете, занимаясь исследованиями по программе научного обмена с Институтом Пастера. Оба считали перспективу очень заманчивой: Илаль выучит в Нью‑Джерси английский, Элена будет работать в городской больнице. Они уже начали наводить справки, даст ли ей больница Кошена отпуск без сохранения содержания на столь долгий срок. Ни о чем другом они сейчас говорить просто не могли, и мне вообще не пришлось открывать рта, я только слушал, вернее, притворялся, что слушаю, за что был им безмерно благодарен.
Последующие недели и месяцы я много работал. Надо было выплачивать долги по кредитам и что‑то оставлять на прожитье – а теперь, когда мы поселились вдвоем, расходы выросли. Я соглашался на любые контракты, какие только подворачивались, а по вечерам – или рано утром – еще два‑три часа трудился над переводом документов, полученных в агентстве господина Шарнеза, который, как обычно, старался мне помочь. Я мотался по Европе, работал на самых разных конференциях и конгрессах, таскал с собой переводы и по ночам в гостинице или пансионе стучал на портативной машинке. Обилие работы меня не пугало, и, по правде сказать, я был счастлив, потому что жил с любимой женщиной. Она, казалось, полностью выздоровела. Мы никогда не вспоминали ни про Фукуду, ни про Лагос, ни про клинику в Пти‑Кламаре. Ходили в кино, иногда – слушать джаз в какой‑нибудь сен‑жерменский погребок, а по субботам ужинали в не слишком дорогом ресторане.
Единственная роскошь, которую мы себе позволяли, это спортивный зал. Мне казалось, что скверной девчонке он очень помогает, почему и записал ее в зал с теплым бассейном на улице Монтеня, и она охотно его посещала: несколько раз в неделю занималась аэробикой с тренером и плавала. |