Во всем, что он говорил, было слишком много головного, умственного, и я с трудом воображал его в Андах в роли партизана с винтовкой на плече, карабкающегося по скалам. Тем не менее он несколько раз сидел в тюрьме, был выслан в Мексику, жил в подполье. Но впечатление производил такое, будто рожден чтобы блистать на трибунах, или в парламенте, или на политических переговорах – то есть в тех ипостасях, которые он и его товарищи презирали, относя к издержкам буржуазной демократии.
Совсем другое дело – Гильермо Лобатон. Никто из толпы революционеров, с которыми я познакомился в Париже, не мог, на мой взгляд, сравниться с ним в уме, образованности и смелости. Он был еще довольно молод, ему едва перевалило за тридцать, но за плечами у него уже имелся богатый опыт настоящей борьбы. В 1952 году он руководил большой забастовкой в университете Сан‑Маркос, направленной против диктатуры Одриа (тогда‑то они и подружились с Паулем), за что его арестовали, отправили в «Эль‑Фронтон» и пытали. На этом, кстати, прервалось его изучение философии, хотя, как в те годы поговаривали в Сан‑Маркосе, он на равных соперничал с Ли Каррильо, будущим учеником Хайдеггера, за звание самого блестящего студента на факультете. В 1954 году военное правительство выслало его из страны, и после тысячи злоключений он добрался до Парижа, где возобновил занятия философией, но теперь уже в Сорбонне, хотя ему и приходилось собственными руками зарабатывать себе на жизнь. Компартия добилась для него стипендии в Восточной Германии, и он отправился доучиваться в Лейпциг, в школу партийных кадров. Там узнал, что на Кубе произошла революция. Кубинские события заставили его всерьез и весьма критически переосмыслить стратегию латиноамериканских компартий и помогли осознать догматический характер сталинизма. Еще до знакомства с ним я прочел одну его работу, которая ходила по Парижу отпечатанной на ротаторе: он обвинял эти партии в отрыве от масс, в том, что они пляшут под дудку Москвы, забыв о том, что, как писал Че Гевара, «главный долг революционера – делать революцию». В той же работе он восхвалял Фиделя Кастро и его товарищей и провозглашал их образцовыми революционерами. Была там и цитата из Троцкого. За эту цитату ему устроили в Лейпциге дисциплинарный суд и с позором выслали из Восточной Германии, потом исключили из Компартии Перу. Так он снова оказался в Париже, где женился на француженке Жаклин, тоже активной революционерке. Здесь он встретился с Паулем, старым приятелем по Сан‑Маркосу, и вступил в ряды МИРа. Он прошел военную подготовку на Кубе и считал часы до возвращения в Перу, чтобы перейти наконец к активным действиям. В дни, когда американцы вторглись на Кубу в бухте Кочинос, он умудрялся участвовать разом во всех манифестациях солидарности с Кубой и выступал на митингах – на хорошем французском, пользуясь сокрушительными ораторскими приемами.
Он был худощав и высок, с кожей цвета светлого эбенового дерева, улыбаясь, показывал прекрасные зубы. Он мог не только часами, и при этом очень умно, спорить на политические темы, но и с жаром рассуждал о литературе, искусстве или спорте, особенно о футболе и подвигах любимой команды «Альянса Лима». В манерах и поведении Лобатона было что‑то такое, благодаря чему люди заражались его энтузиазмом, идеализмом, бескорыстием и обостренным чувством справедливости, коим он неукоснительно руководствовался в жизни, и, надо сказать, ничего подобного – во всяком случае, в столь чистом виде – я, кажется, не обнаружил ни в одном из революционеров, прошедших через Париж в шестидесятые годы. То, что он с готовностью согласился бы на роль даже рядового члена МИРа, хотя в этой организации не было никого, кто мог бы сравниться с ним талантом и харизмой, говорило о бескорыстии его революционных помыслов. Я беседовал с ним всего два или три раза, но и этого оказалось достаточно, чтобы, при всем моем скептицизме, поверить: уж если столь блестящие и талантливые люди, как Лобатон, встали во главе движения, то Перу и вправду может превратиться во вторую Кубу. |