Но почти сразу сменила тему и заверещала очень ласково:
– Я так рада, что ты приедешь! Хотя вряд ли мы сможем видеться часто. Знаешь, а я ведь постоянно тебя вспоминаю. Сказать почему? Потому что у меня не осталось других друзей – только ты.
– Запомни хорошенько: я тебе не друг и другом никогда не буду. Неужели ты до сих пор не поняла? Я твой любовник, я влюблен в тебя, еще мальчишкой до потери рассудка влюбился в чилиечку, потом – в партизанку, в жену чиновника, жену коннозаводчика и любовницу гангстера. Ведь я несмышленыш, недотепа и живу только мечтами о тебе, мыслями о тебе. Так что в Токио мы вряд ли станем предаваться воспоминаниям. Я хочу обнять тебя, целовать, кусать, любить…
Она снова рассмеялась, теперь уже веселее. – А ты еще на что‑нибудь годишься? – спросила она. – Ну слава богу. Знаешь, с тех пор как мы расстались, никто не говорил мне таких вещей. Теперь вот приедешь и наплетешь целый короб, да, Рикардито? Ну‑ка, давай, скажи что‑нибудь!
– В ночи полнолуния я выхожу на улицу и, глядя в небо, начинаю лаять, и тогда мне видится твое лицо – там, наверху. Сейчас я отдал бы десять из оставшихся мне лет жизни, лишь бы взглянуть на свое отражение в глубине твоих милых глаз цвета темного меда.
Она довольно смеялась, но вдруг, чего‑то испугавшись, перебила меня:
– Все, пока, больше говорить не могу.
Я услышал щелчок. И заснуть уже не мог, пребывая в плену радости, перемешанной с тревогой, и так промаялся до семи утра – в этот час я обычно встаю и иду готовить себе завтрак: черный кофе и тост с медом, или ем то же самое у стойки соседнего кафе на улице Турвиль.
Две недели, остававшиеся до отъезда в Сеул, я занимался вещами, которыми, по моему разумению, в стародавние времена занимались снедаемые нетерпением женихи и невесты в дни перед свадьбой, когда обоим предстояло лишиться невинности: я покупал одежду, обувь, стригся (но не у своего обычного парикмахера, в заведении, лепившемся за зданием ЮНЕСКО, а в роскошном салоне на улице Сент‑Оноре). И конечно, бегал по бутикам и лавкам в поисках особого подарка, который скверной девчонке было бы легко спрятать дома, среди одежды, но непременно оригинального, изысканного, чтобы он говорил ей те же нежные и милые вещи, какие мечтал нашептать на ухо я сам. И тем не менее, выбирая подарок, я твердил себе, что веду себя еще глупее, чем раньше, и заслуживаю, чтобы меня снова отшвырнули в грязь носком туфли – только вот на сей раз сделает это уже любовница главаря якудзы. Наконец, после долгих поисков, я купил первую же вещь, которая пришлась мне по вкусу в «Вюиттоне»: несессер с набором хрустальных флакончиков для духов, а также кремов и губных помад, и еще со вторым дном для записной книжки и карандаша, украшенных перламутром. Кстати, это самое двойное дно, устроенное в кокетливом несессере, таило в себе намек на адюльтер.
Конференция в Сеуле оказалась изнурительной. Она была посвящена патентам и тарифам, и выступающие говорили на очень специфическом языке, что делало мою задачу вдвойне тяжелой. Предотъездные волнения, jet lag разница во времени между Парижем и Кореей лишили меня сна и привели в страшное нервное напряжение. Добравшись до Токио, а случилось это во второй половине дня, я рухнул на кровать и заснул, едва переступив порог крошечной комнатки, которую подыскал мне Толмач в одной из гостиниц, расположенных в центре города. Я проспал без задних ног часа четыре, а может, и пять, и вечером, после долгого холодного душа, который помог мне очухаться, отправился ужинать с Толмачом и его японской пассией. С первой же минуты у меня зародилось подозрение, что Саломон Толедано влюблен в нее куда сильнее, чем она в него. Толмач выглядел помолодевшим и радостно возбужденным. На нем был галстук‑бабочка, которого я никогда прежде не видел, и костюм современного молодежного покроя. Он сыпал шуточками, всячески демонстрировал подруге свое внимание и под любым предлогом целовал то в щеку, то в губы, а то и обнимал за талию, что, по всей видимости, ее смущало. |