Юный музыкант играет свободно и бегло, он исподволь, постепенно наращивает темп, переходя к волнующему крещендо, он выбирает пьесы какого-то двусмысленного звучания, и они незаметно переносят нас туда, где движется процессия богомольцев, вдруг преображающаяся в развеселое шествие ряженых, и под своды монастырской часовни, где гремит григорианское молитвословие, и на мессу во храм, где слепит глаза пурпур кардинальских мантий, а оттуда – на разнузданный, буйный маскарад: там рекою льется вино, в глухих уголках сада слышится подозрительная возня, а хорошенькая девушка, усевшаяся на колени к похотливому пузатому старику, снимает маску и вдруг оказывается… Кем? Одним из юных пажей. Или деревенским дурачком-гермафродитом, щедро наделенным природою признаками обоих полов.
Все эти сцены проплывают перед мысленным взором моей госпожи потому, что я, согласуя свой порочный голосок со звуками органа, живописую их ей на ухо. Мы с органом – сообщники: я облекаю в плоть и цвет аккорды, я населяю музыкальные фразы людьми и заставляю их действовать. И сейчас, приникнув к спине Венеры, высунув розовое личико из-за ее плеча, я шепчу ей грешные и лукавые истории. Они развлекают ее и вызывают на ее уста улыбку; они волнуют ее и горячат, они воспламеняют ей кровь.
Органист ни на миг не может оторваться от клавиш, иначе он поплатится головой. Дон Ригоберто предупредил его: "Если музыка смолкнет хоть на мгновение, я пойму, что ты поддался искушению прикоснуться к телу моей жены. Я всажу тебе в сердце вот этот кинжал, а труп твой брошу на растерзание псам. Вот мы и узнаем, что сильней: желание потискать мою красавицу или желание жить". Разумеется, возобладало последнее.
Но, играя без устали и передышки, он имеет право смотреть, и право это льстит ему, и возбуждает его, и делает богоравным. И он пользуется им широко и с наслаждением. И взгляды его, помимо всего прочего, помогают мне исполнить данное доном Ригоберто поручение, ибо госпожа моя, замечая, как загораются глаза юного безбородого музыканта, угадывая, какое неистовое вожделение пробуждают в этом восприимчивом полуотроке ее пышные белоснежные прелести, сама невольно поддастся чувственному волнению, сама отдастся во власть любострастных устремлений.
И в особенности – когда музыкант обращает взгляд туда, куда смотрит он сейчас. Что ищет, что мечтает обрести в этом заповедном уголке ее тела юный органист? Какую тайну пытаются постичь его девственные глаза? Что так приковывает его взор к этому треугольнику кожи, столь нежной, что сквозь нее голубыми ручейками просвечивают вены? Не знаю. Да и он, наверно, тоже не сумел бы ответить. Но каждый вечер, словно под воздействием необоримой силы рока, словно повинуясь заклятию, устремляются туда его глаза. Не угадывает ли он, что там, у подножья как бы освещенного солнцем Венериного холма, в нежной расщелине, защищенной безупречно выточенными колоннами ее ляжек, розовеет увлажненный сокровенной росой источник жизни и наслаждения? Совсем скоро наш властелин, дон Ригоберто, склонится к нему и изопьет из него. А органист знает, что ему путь туда заказан навеки, ибо ему предстоит затвориться, приняв пострижение, в доминиканском монастыре. Этого благочестивого мальчика, с самого детства услышавшего зов Господа, никто и ничто не в силах отклонить от избранной стези, хотя, как он сам мне признался, это музицирование в сумерках заставляет его покрываться ледяной испариной и видеть во сне демонов в обольстительном женском обличье. Но ничто не может поколебать его решимости. Скорее наоборот: эти вечера убедили его во спасение своей души и для помощи другим, возжелавшим такого спасения, отринуть тщету мира сего, плотского, чувственного и греховного. Быть может, и всматривается он так упорно в райский сад своей хозяйки, чтобы доказать себе самому и показать Господу, что способен побеждать любые искушения и самое дьявольское из них, явленное ему неувядаемым телом Венеры.
А нас с нею нимало не заботят вопросы совести и морали. |