— Дмитрий Михайлович, друг дорогой… Давай-ка все по-новой. И теперь уже по-чесноку. Что есть на тебя у Редькина?
Михайлович вскинул руку, истово перекрестился и, подаваясь вперед, нажал ладонью на грудь:
— Матерью клянусь, нет у Феди больше ничего!
И это показалось Гущину правдой. Маму Львов любил.
— Ну хорошо. — Стас исподлобья поглядел на Дмитрия. — А что-то вообще, есть рассказать?
Рука Львова слабо трепыхнулась, но креститься и клясться мамой, он так и не решился. Пробормотав на выдохе «черт», Дима как-то сдулся, съежился… Свесив руки вниз, почти уткнулся лбом в столешницу.
— Давай, Дима, давай, — мягко, но строго выговорил Гущин. — Начал хорошо, теперь продолжить надо.
Львов, не разгибая спины, поднял к сыщику лицо.
— Я не могу, — просипел. И тут же почти выкрикнул: — Не могу, понимаешь ты! — Дима выругался матом, обтер вялой дрожащей рукой лицо, собранное в брезгливо кислую гримасу. И признался: — Язык не ворочается.
Но лед уже тронулся. Львов признал, что есть что-то еще. Судя по перекошенному лицу и мату, это «что-то» задевало за живое, личное, нескромное. И тут признаться было тяжелее, чем в старом, даже не проступке, а недоразумении — два бестолковых недоросля подобрали не ту компанию и оказались не в том месте, в не то время.
— Дима, Янине угрожает опасность. Говори.
Львов выпрямился, задрал голову вверх и, закрыв глаза, выдавил тяжелый скрипучий выдох «а-а-а-ах». Начал говорить:
— В тот вечер… когда погибла Лара… я пошел на реку ставить на ночь ловушку на раков… Утром хотел «урожай» собрать.
Любимым местом Львова было устье высохшей речушки с обрывистым каменистым дном. Неторопливо прогуливаясь вдоль реки и почти дойдя до русла, Дмитрий услышал какую-то возню в овраге, ему почудился даже слабый девичий писк.
Оставив раколовку у камышей, Львов двинулся к «шалашу»…
— Все, — мрачно, не глядя на Гущина, произнес свидетель. — Дальше я ничего не помню. Очнулся я уже у самой воды…
О том, каким он себя обнаружил, Львову было признаваться тяжелее всего. Мужик очнулся лежащим на животе со спущенными до колен штанами, правая рука Дмитрия была до запястью вымазана в крови. На затылке раздувалась агромадная шишка, но кровь была не Львова, так как кожа от удара на черепушке не лопнула.
— Я ничего не видел, — каялся свидетель, — я ничего не помню. Последнее что помню — ветки над руслом висят, я к ним иду… Дальше — бац! И все. Темнота.
— Почему ты об этом никому не рассказал?
— О чем?! — провыл Дмитрий. — О том, что очнулся голой жопой кверху на речном бережку?! Да?!
— А следы… мгм, проникновения, ты ощущал?
Львов задышал так тяжело, словно полчаса бежал вровень с лошадью.
— Хочешь спросить, не трахнули ли меня в задницу? — По лицу депутатского мужа прошла волна штормового бешенства. С трудом удерживая речь в приделах приличий, он мотнул головой: — Нет. Но задница болела, там — синяк. — Львов подался вперед: — Понимаешь ты — синяк! Просто синяк, как будто ногой по копчику вдарили! Я в зеркало поглядел. Первым делом. Хочешь, — злобно оскалился на сыщика, — и тебе покажу. Синячище будь-здоров. Еще остался.
Дмитрий с трудом выталкивал короткие предложения, давая эти показания он облегчения уже совсем не испытывал. Каждое слово ему приходилось проталкивать сквозь сомкнутые зубы, раздвигать сведенные судорогой челюсти:
— Я отмыл руки от крови. |