Изменить размер шрифта - +
Темница была просторной, гораздо больше, чем ожидал монах. В углу стоял сундук, на крышке которого лежала свернутая одежда и какая-то утварь.

— Оливье, — нерешительно произнес монах, — ты знаешь, кто я такой?

— Знаю, — тихим голосом отозвался Оливье. — Ты мой отец. — Он взглянул на открытую дверь, а потом на ключи в руках Кадфаэля. — Там идет сражение? — спросил молодой человек, пытаясь разобраться во всем, что разом на него навалилось, и оттого говоря несколько невпопад. — Что там творится? Он мертв?

Он. Он — это, конечно же, Филипп. Кто еще мог рассказать узнику правду? А сейчас Оливье прежде всего спросил о своем бывшем друге, видимо полагая, что только его смерть могла отворить двери этой темницы. Однако в голосе Оливье не было ни тени злорадства — лишь спокойное признание свершившегося факта. «Как странно, — подумал Кадфаэль, неотрывно глядя на сына, — что я, давший ему жизнь, с самого начала чувствовал и понимал движение души этого сложного, непостижимого создания».

— Нет, — мягко ответил монах, — он не умер. Он сам отдал мне ключи.

Кадфаэль двинулся вперед, настороженно, как будто опасаясь вспугнуть птицу, и так же боязно раскрыл объятия. От первого же прикосновения лед отчуждения растаял, и сын столь же жарко обнял своего отца.

— Это правда! — восторженно промолвил Оливье. — Ну конечно же, это правда! Он никогда не лжет. А ты — ты знал? Почему ты никогда ничего мне не говорил?

— А зачем? Стоит ли врываться в чужую жизнь на середине пути, тем паче если путь этот благороден и ведет к славе. Мог ли я допустить, чтобы порыв встречного ветра сбил тебя с курса? — Кадфаэль на миг отодвинул сына, чтобы рассмотреть получше, а потом поцеловал впалую щеку, которую Оливье радостно и послушно ему подставил. — То, что следовало знать об отце, ты узнал из рассказов матери. Это гораздо лучше, чем правда. Но так или иначе теперь правда вышла наружу, и я этому рад. Ну-ка, присядь, дай мне снять с тебя оковы.

Монах опустился на колени, вставил ключ в скважину на одном обхватывавшем лодыжку кольце, затем на другом — цепи со звоном упали, и Кадфаэль отбросил их к стене. И все это время страстные и сосредоточенные золотистые глаза не отрывались от его лица, выискивая признаки, что могли бы подтвердить связывавшие их узы крови. Затем Оливье снова принялся расспрашивать:— Но как ты сам догадался? Что такого я мог сказать или сделать, чтобы ты понял, кем я тебе довожусь?

— Ты назвал имя своей матери, — ответил Кадфаэль. — Я сопоставил время, место, и все совпало. Ну а потом ты повернул голову, и я узнал ее в тебе.

— И ты промолчал! Я как-то раз сказал Хью Берингару, что ты отнесся ко мне как к сыну. Надо же, сказал такое, и ничто во мне не дрогнуло. До чего же я был слеп! А когда он сказал мне, что ты здесь, я поначалу не поверил. Ты ведь монах, а монахам нельзя покидать обитель без дозволения. А он заявил, что ты ушел без благословения и стал отступником, чтобы вызволить меня. Я рассердился, — признался Оливье, сокрушаясь при этом воспоминании. — Рассердился и сказал, что ты обманул меня. Но ты не должен был ради меня бросать все, нарушать монашеский обет и становиться отступником. Подумай сам, как мне жить под бременем такого долга, оплатить который я не смогу до конца дней. Тогда я чувствовал лишь боль и обиду. Но прости меня. Прости! Теперь я все понял.

— Нет никакого долга, — промолвил Кадфаэль, поднимаясь с колен. — Между нами нет и не может быть никаких счетов.

— Я знаю это. Знаю! Я чувствовал, что ты безмерно превзошел меня благородством, и это уязвляло мою гордость.

Быстрый переход