Ленка спит. Она спит, повернувшись лицом к заливу, где когда-нибудь займётся холодная заря, повернувшись спиной к пустому, тёмному городу. Где-то там, в притихшей пятиэтажке, не спит Августа, прислушиваясь к шагам на лестнице — не царапается ли кто в дверь… Не постучится ли в чёрное окно… а в старом доме с эркером спит Генриетта, и, возможно, не одна, и рабби Барух, накинув талес, читает во тьме Тору, и буквы пылают, как огненные скорпионы…
Ленка спит. Ей снится романтический Али-Баба в белом теннисном костюме и с ведёрком краски в руке. Он выводит на белом павильоне жёлтую полосу, а Августа в новой блузке, стоя у него за спиной, раздражённо качает головой: неаккуратно он красит… И грустно уставился в небо своим пустым моноклем крохотный бронзовый Рабинович, водружённый на парапет Литературного кафе, и где-то высоко, в шестой сфере, плещут крылами серафимы, а ниже, меж тьмой и светом, парит над сероводородным морем местного разлива неприкаянный дух Гершензона… Но Ленка спит. И что ей до того, по какому пути разливается свет и разносится восточный ветер по земле?
***
— Наконец-то! — говорит Ленка. — Я уж думала, ты проспала…
— С тобой проспишь, — шипит Августа. — Кто мне звонил в полседьмого утра и трубку бросал? Три раза, между прочим…
— Да это не я.
— Так я тебе и поверила.
— Да ладно, скоро всё кончится. Подойдёт троллейбус, поедем, найдём эти камни.
— Я что-то не совсем понимаю… причём тут камни?
— Я тоже не понимаю, — говорит Ленка. — Вообще-то, по традиции на могилу обычно кладут горсть камешков. В знак памяти… что-то в этом роде.
— С буквами?
— В том-то и дело, что нет. Откуда там буквы? Их просто с земли подбирают, эти камни…
— Ну?
— Предположим, эти самые цадики положили камешки на могилу Гершензона и ушли. А он решил с их помощью себя запечатать. И мистическим образом выжег на них буквы…
— Странный способ, — пожимает плечами Августа. — А какие буквы?
— Понятия не имею, — грустно отвечает Ленка.
— Это должно быть запирающее слово, — деловито говорит кто-то. — Тайное, мистическое запирающее слово, которым он сам себя упокоил…
— А что, вполне, — рассеянно замечает Августа, но тут же подскакивает и гневно шипит. — А ты что здесь делаешь?
Прислонившись к потрескавшемуся стволу акации стоит мальчик Изя, на этот раз без скрипочки.
— Пошёл вон, — говорит Ленка, — лингвист недорезанный.
— Я тоже хочу, — голос мальчика Изи автоматически приобретает противные ноющие интонации, — у вас вон что… а у меня вон что… мне велели «Плач Израиля» разучивать… а я что… он сложный, зараза…
— Шнитке, — поясняет Ленке Августа, опять же автоматически.
— Ага… Как помрёт человек, так сразу такой шум поднимается.. Разучивай его теперь… а я что…
— Вот же зараза… Ну, что ты будешь делать?
— Подождём, может, к тому времени, как троллейбус подойдёт, он сам передумает…
Мальчик Изя вновь отошёл в тень акации и принялся задумчиво ковырять в носу.
— Слушай, — говорит Августа, — похоже, троллейбусы вообще не ходят… Может, обрыв на линии?
— Зачем?
— Что — зачем?
— Зачем Гершензону устраивать обрыв на линии?
— Господь с тобой, причём тут Гершензон? Можно подумать, раньше они ходили как часы! Против нашего транспортного управления ни один Гершензон не выстоит…
Гляди, что это?
Чёрный лимузин со слепыми стёклами бесшумно подкатывает к кромке тротуара, из него выходят двое — молчаливые, широкоплечие, они мягко берут Изю под руки и влекут его в машину. |