— Га-а! — заорал с порога Белозеров, врываясь в прихожую и целуя остолбеневшую Таню в щеку. — Я ж говорил: дома она, в тоске и томлении. А ты все — в Москве, в Москве! Заходи давай!
И на шею Тане бросилась визжащая от радости Анечка Шпет.
— Вы… откуда вы? — вымолвила Таня, вконец теряя голову от такого напора.
— Да вот, последний день на плезире отработали, теперь вот отмечать это дело едем, решили крюка дать — да тебя, буку, с собой прихватить, — ответил Белозеров. — Мы же не то, что некоторые, старых друзей не забываем.
— Но, Сережа, — смущенно сказала Таня, — ты же знаешь…
— Знаю-знаю… Только все равно, это не повод. Могла бы позвонить, мы ж волнуемся.
— Вы тоже могли позвонить.
— Ох, все полеты, полеты… — Белозеров заглянул на кухню, увидел присмиревшую Нинку. — Здрасьте, девушка… Тань, ты тут, я погляжу, тоже не грустишь. Вон и бутылочку приговорили с подружкой.
— Пойду я… — поводя плечами, сказала Нинка и отправилась в комнату за сумками. Отговаривать ее никто не стал.
— Собирайся, мать, — сказал Белозеров авторитетно. — Надо тебе встряхнуться, это я как врач говорю.
Действительно, в театральный он поступил, уйдя с третьего курса медицинского.
— Да я не в том виде…
— Ничего, ничего, скоро будешь в самом том виде, гарантирую… Компания узкая, дружеская, выпендриваться не перед кем.
— А кто? — спросила Таня.
— Вилька за Анечкой заехал, а я примазался. С тобой четверо будет.
«Бабы не хватило», — поняла Таня, но мысль эту оставила при себе. Отчего бы не встряхнуться, коли зовут?
Она скоренько распрощалась с Нинкой, закрыла за ней дверь, натянула пестрый джемперок и вельветовые брючки и вновь предстала перед Белозеровым и Анечкой.
У подъезда ждал довольно подолбанный «Москвич». С водительского места Тане широко улыбался скульптор Вильям Шпет.
— Ну что, седоки, на фатеру или на хазу? — спросил он, когда все расселись по местам. Таня не поняла вопроса, но Анечка с Белозеровым дружно отозвались:
— На хазу!
— К Вильке в мастерскую, — пояснил Белозеров Тане. — Поближе к природе. Летом там благодать!
По дороге все развлекали Таню новостями из студийной и светской жизни и деликатно воздерживались от вопросов. Впрочем, киношники прекрасно знали суть происшедшего с Таней, Огневым и Захаржевским, сочувствовали Тане, негодовали на Огнева, даже из смерти своей умудрившегося устроить гнусный спектакль, и дивились на Захаржевского, которого до той поры считали нормальным мужиком. Интересовало их, пожалуй, только одно — куда после всей этой истории подевался сам Захаржевский. На студии он не появился ни разу. Заявление об увольнении по собственному желанию получили от него заказным письмом с московским штемпелем.
В мастерской Вильяма Шпета ничего не изменилось, зато изменилось все вокруг. Лужайка перед домом заросла густой, высокой травой, вдоль забора зеленела акация, а над крышей шумели тополя. Пахло природой, зеленью, волей. Этот запах пробивал всегдашнюю глиняно-скипидарно-масляную вонь мастерской.
Шпет усадил Таню на знакомый ей продавленный диванчик, Анечка занялась закуской, сам хозяин отправился за магнитофоном, а Белозеров, откупорив бутылки, взялся за гитару.
— Споем? — предложил он, перебирая струны.
— Давай сегодня без меня, а? Не до песен, что-то.
— Понимаю. — Помолчав, он добавил: — И берусь исправить положение. |