Изменить размер шрифта - +
Примечательно, что Бодлер – с его убеждением в том, что «красота всегда отмечена странностью», – находит Бореля слишком уж странным («trop bizarre») и порой даже смешным в его крайностях. И все-таки он признает за писателем своеобразное очарование, «свой колорит, вкус sui generis» и противопоставляет его множеству «приятных и податливых авторов, готовых продать Музу за тридцать сребреников»134. «В… истории нашего века он сыграл немаловажную роль… Без Петрюса Бореля в романтизме образовалась бы некая лакуна»135, – утверждает Бодлер в той же статье.

Заступничество за «неистового» Бореля – если оценивать его в психологическом аспекте – само по себе было вызовом «парикам», дерзостью, даже проявлением эксцентричности Бодлера, тем более что со времен скандала вокруг «Цветов зла» прошло едва четыре года. В аспекте же литературных пристрастий это, безусловно, подтверждение родства Бодлера с «неистовыми» и сочувствие литературно-артистической богеме, бравировавшей своей независимостью, за которую приходилось платить нищетой и отщепенством. Летописцем такой богемы стал Анри Мюрже в «Сценах из жизни богемы» (1851). Такую же богему имеет в виду и Бодлер в очерке «О вине и гашише» (1851), упоминая о богемном образе жизни Николо Паганини, необычайный талант которого был, как известно, окружен ореолом таинственности и суеверий (еще одна эксцентричная личность в поле внимания Бодлера). О таком же сообществе молодых литераторов идет речь в статье Бодлера, посвященной роману Л. Кладеля «Смешные мученики» (1861).

Любопытно соотнести с этим суждения о богеме В. Беньямина в его очерке о Бодлере136, хотя кое-что здесь вызывает сомнение. Беньямин более широко понимает богему, причем особый акцент ставит на политической активности этих сообществ: со ссылкой на К. Маркса он включает сюда кружки профессиональных революционеров-заговорщиков с их конспиративными наклонностями и навязчивым стремлением все засекретить. Более того, Беньямин утверждает, что «те же черты обнаруживаются в теоретических сочинениях Бодлера», имея в виду «непредсказуемые заявления», «резкие эксцессы и непроницаемую иронию» и объясняя подобные высказывания Бодлера «метафизикой провокатора»137.

В контексте характеристики профессиональных революционеров-заговорщиков слова «провокатор, провокация» имеют слишком конкретный и узкий смысл, едва ли применимый к Бодлеру. Как провокационное (но не провокаторское) скорее можно было бы расценить поведение Бодлера в Бельгии, о котором сам он рассказывает в одном из писем:

J’ai passé ici pour agent de police (c’est bien fait!)… pour pédéraste (c’est moi-meme qui ai répandu ce briut; et on m’a cru!), ensuite j’ai passé pour un correcteur d’épreuves, envoyé de Paris pour corriger des épreuves d’ouvrages infames. Exaspéré d’être toujours cru, j’ai répandu le bruit que j’avais tué mon père, et que je l’avais mangé; que, d’ailleurs, si on m’avait permis de me sauver de France, c’était à cause des services que je rendais à la police française, ET ON M’A CRU! Je nage dans le déshonneur comme un poisson dans l’eau138. (Курсив Бодлера. – Т.С.)

Меня здесь приняли за полицейского агента… – за педераста (я сам распространил этот слух, и мне поверили!)… В отчаянии от того, что мне верят во всем, я пустил слух, будто я убил своего отца и съел его; что если мне и позволили бежать из Франции, так это в благодарность за услуги, которые я оказывал французской полиции, И МНЕ ПОВЕРИЛИ! Я плаваю в бесчестье, как рыба в воде.

Быстрый переход