В выборе между сливками и бензином я отдал предпочтение последнему. Отказав себе вместе со сливками и во всяких других подобных прихотях. Например, хотя бы в паре новой обуви раз в год. Теперь со всеми своими башмаками я регулярно таскаюсь в починочную мастерскую и донашиваю их до состояния полной катастрофы.
Сын появляется, когда кофе как раз допит и я, залезши в заветную книжку из своей четырехтысячетомной библиотеки, успеваю извлечь оттуда обещанную ему сумму. От его появления в моей однокомнатной берлоге разом делается тесно. Я если и не мелковат, то все же не слишком высок ростом, как вымахал, помню, к четырнадцати годам до ста семидесяти, так того роста и остался и, в общем, сохранил прежний рисунок фигуры, а он не в меня: и выше на полголовы, и шкафообразен в плечах, и в свои тридцать пять уже животаст — видимо, в породу моего бывшего тестя.
— Отец, привет, тыщу лет тебя не видел! — с порога топит меня эта гора в своих объятиях.
Если я скажу, что его объятья не трогают меня, это будет неправдой. Трогают, и еще как. Хотя, конечно же, я не забываю, зачем он приехал. Но мои чувства к нему усугубляются комплексом вины перед ним. Что из того, что он в возрасте, который с легкой руки Данте принято считать серединой жизни. Я не могу забыть, что он был оставленным ребенком. Не только мной, но и матерью. И если я — вот он, здесь, можно мне позвонить и попросить у меня взаймы, то где его мать? Вета ее звали. Неплохое имя для поэтессы.
— Привет, сын, привет, — похлопываю я его по спине. — Кофе выпьешь?
Он мнется.
— Ты знаешь, у меня сегодня еще дел… Я бы взял — и сразу помчался.
Что ж, может быть, это даже и хорошо, что сразу. Что делать со взрослым сыном? Сидеть и смотреть друг другу глаза в глаза? Глупее не придумаешь. Он не рассказывает ни о своих делах, ни о прочей жизни, которую называют личной, а мне, со своей стороны, рассказывать ему о себе — что может быть пошлее?
— Держи, — подаю я ему конверт с долларами.
Он уходит, и я, собравшись с силами, представив себя лордом в покойном кресле Викторианской эпохи у разожженного дворецким камина у себя в имении, с видом из окна на английский парк, набираю один из полученных от Балеруньи номеров.
— Да, слушаю, — почти тотчас приветливо отзывается мужским голосом трубка.
Моего собеседника зовут Евгений Евграфович. За всю жизнь не встречал человека ни с именем Евграф, ни с таким отчеством. Давать подобные старорежимные имена при советской власти, тем более носить их — это было в некотором роде подвигом. Я отношусь к людям, несущим в своих именах следы того пожара, что так беспощадно прогулялся по родному отечеству, с заведомой симпатией.
— Простите великодушно, если звоню не вовремя, — с интонацией английского лорда, спеченного со старорежимным русским интеллигентом, витиевато приступаю я к представлению. — Это Леонид Николаевич Поспелов. Если вам сейчас неудобно…
Я не успеваю договорить фразы — мой собеседник перебивает меня, и приветливость в его голосе становится адресной:
— Что вы, Леонид Михайлович, замечательно, что позвонили. Я понимаю, нам надо встретиться?
Встретиться? Вот не думал. Значит, Балерунья уже распорядилась за меня завязкой сюжета.
— Да, надо встретиться, — говорю я.
— Давайте через час. Как раз ровно в час, — предлагает мне развитие сюжета Евгений Евграфович. — В Александровском саду. Около грота «Руины». Представляете где?
Грот «Руины». Под Средней Арсенальной башней. Чудесное местечко для встречи чиновника кремлевской администрации и поэта. Самое то.
— Представляю, — говорю я. |