Окладников, когда поддавал хорошенько, ёдко прохаживался насчёт монаршей дурости. «Што есть море Балтийское? — вопрошал купец и сам же ответ давал: — Лужа. Пруд мелкий. Захочет немец запереть нас, не дать ходу кораблям — и перекроет проливы. И всё! Запрудит — ни войти ни выйти. А Чёрное чем лучше? Всей разницы, што там вся власть у турка — чуть што не по нему, он — раз! — и свои проливы на чепь! Не-е, одно лишь море Студёное — наше, вот уж где морская дорога истинно Божья. Плыви куда хошь…»
А кто запретил поморам кочи строить, повелев бриги да шняки иноземные на воду спускать? Он же, Пётр Алексеевич. Шибко не любил император родную землю, всё в Европу окошки тужился распахивать, а думать не поспевал.
Как Баренц-то на бриге во льды затесался, не знал царь разве? Льдины тот бриг как скорлупку раздавили, в щепочки, а вот лодье поморской или кочу никакие торосы не страшны. Днище-то у них кругляшом сделано — сойдутся ежели льдины, то выдавят коч наверх, не сомнут, оцарапают разве чуток, а после снова опустят в разводье. Как же можно было лучший корабль для вод северных худым посчитать?
И после всех этих горестей и бедствий, отпущенных поморам по «высочайшему повелению», сами же архангелогородцы памятник Петру затеяли ставить!
Фёдор покривился — ниже пасть в угодничестве своём да верноподданичестве не смогли, видать. Уж лучше Ивану Грозному чего воздвигли бы, основателю Архангельска. Суров был Иоанн Васильевич, зато дело знал туго — ведал, где Руси ворота морские отворять… Не то что нынешний царь-император. Это ж додуматься надо было — Аляску по дешёвке продать! Хватило ж ума…
Выйдя к порту, Чуга только головой покачал — пустота на рейде. Одни карбасы рыбацкие качаются у причалов, ловя ленивую двинскую волну, да белый пароход с высокой чёрной трубой колёсами вертит, копотные клубы дыма распуская над зелёной водой.
Не судьба, вздохнул Фёдор. Видать, придётся ему с этим пароходом до Вологды плыть, а после к Питеру подаваться али в Либаву — оттуда только и доберёшься до страны Америки.
Приглядевшись, помор рассмотрел у дальнего причала большую шхуну — пока к самой пристани не выйдешь, не увидишь парусника, амбаром скрыт соляным.
Чуга решительно двинулся туда и на полдороге различил флаг американский, полоскавшийся под слабым южным ветерком-обедником. Повеселев, Фёдор прибавил шагу.
Корабль был старой постройки, но добротным — двухмачтовая гафельная шхуна. Ржавый низ, чёрные борта, невысокая надстройка белым крашена. Названа шхуна по-английски, «Одинокой звездой». На палубу вёл широкий трап со сбитыми поперечинами; череда краснорожих подвыпивших грузчиков-амбалов таскала тюки с паклей, загружая трюм. Рядом, на литом кнехте, восседал толстяк-здоровяк с обширной плешью и попыхивал трубкой. Облачённый в безразмерный свитер, плоховато скрывавший объёмистое чрево, он сидел, широко расставив ноги в парусиновых брюках и уперев руки в колени. Лицо его было цвета седельной кожи, под сенью лохматых, выгоревших на солнце бровей прятались хитрые голубенькие глазки, а сломанный нос озвучивал каждый вдох и выдох, издавая громкое сипение.
— По-русски говоришь али как? — спросил его Фёдор.
Голубые бусинки блеснули разумением, но толстяк-здоровяк не вымолвил и полслова. Чуга поднапрягся, складывая знакомые английские слова, осевшие в памяти за время плаваний. Тогда-то он сносно говорил на «инглише», но времени сколько минуло… Фёдор осведомился:
— В Америку ходить?
Толстяк прогнусавил:
— Ходить.
— Кто шкипер?
— Я.
— До Нью-Йорка не подбросишь?
Шкипер вынул трубку и гулко расхохотался, обдавая помора запахом крепкого табака и виски. |