Изменить размер шрифта - +
. Куда они поплыли? Они бросили родину, дом, семью!

Большевики говорят, что родина, дом и семья — предрассудки, а отец служит у большевиков. Родина — весь мир. Семья — человечество. И Костя Дербенцев, Миша Лихарев, Колька Пузырь и Игнат Подорожный мне так же должны быть дороги, как брат Светик, и Олег, и Лиза.

Лиза брошена в институте. Говорили, что там уже не институт, а общежитие девиц имени Владимира Ленина. А я живу… Солнце славно светит. Тепло на нем. Синие волны весело играют, и пена шипит под килем. Сытое тело нежится, и взор смотрит вдаль… Я живу. Все основы морали отброшены. Осталось одно «я». "Мне" — это главное. А там — Родина, Россия.

Труп под вагоном, умирающие лошади, погибшая слава, Сарра, плачущая сестра в овраге, что-то робко бормочущая о свадьбе — это мелочи… Это для меня. А я… я… это главное, и я завоюю себе жизнь!"

В первом классе корпуса батюшка, толстый, опрятный, хорошо пахнущий, с волнистой расчесанной бородой, с узорным золотым крестом на груди, учил их десяти заповедям Господним. И сейчас их помнит Игрунька. Говорил тогда батюшка: "Чтобы быть людьми, надо эти заповеди исполнять. Без них жить нельзя". И вызывал, добрыми маслянистыми глазами глядя на Игруньку сквозь очки в золотой оправе:

— Ну, Кусков, читай-ка, брат, заповеди.

И звонко барабанил Игрунька:

— Аз есмь Господь Бог твой, да не будут тебе бози инии разве Мене…

Не сотвори себе кумира, ни всякого его подобия…

А ведь творили, творили кумиры. Вся Россия творила кумиры из революции. Помнит Игрунька красные гробы и похороны на Марсовом поле, помнит Керенского. Все были кумиры…

И теперь кумир — «Я», "мне", "мое счастье", "моя забава".

И ради этого кумира — и «укради», и «убий», и "послушествуй на друга своего свидетельство ложно", и "прелюбы сотвори", — все, все ему — этому «я», кто бы оно ни было…

И говорил тогда, давно, батюшка, ходя между партами:

— Возлюбиши ближнего своего, яко сам себе… А ну, Козловский, вижу, похвалиться хочешь, скажи, какая наибольшая заповедь Господа?

— Возлюбиши ближнего своего, яко сам себе, — говорил высоким девичьим голосом маленький Козловский и стоял навытяжку.

— Верно, Козловский, верно. Сия есть главная заповедь, в ней, сказал Христос, закон и пророки…

Революция отметнула это. Она сначала мягко, как бы шутя, отстранила священников от народа. "Батюшкам здесь не место", — говорило Временное правительство, и в красных гробах хоронили покойников.

И с «батюшками» точно Господь ушел со своими заповедями, и остались только «умные» заветы и лозунги, а смысл их был один: "Все можно. Твой час настал. Кто может — бери, наслаждайся".

И можно стало офицеру Чернобыльского гусарского полка стоять за рулевым колесом на шхуне, везущей краденое добро, и можно… Все можно".

Кружилась голова, дух захватывало от широких возможностей, от чувства бескрайней свободы. И было жутко. Так жутко бывает, когда поднимаешься на купол Исаакиевского собора и глядишь вниз… Игрушечные домики, люди, как мухи, и дали полей, и лесов, и море залива.

И кажешься себе великим и сильным, парящим над миром. Люди-птицы, на аэропланах летящие в поднебесье, люди-молнии, носящиеся на автомобилях, — съели пространство, и с покоренными пространством и высью узкой показалась старая мораль.

И начинал понимать их Игрунька, и точно с вышины кинулся в пучину — решил отдаться новой морали. И определил он ее двумя понятиями:

"Я" и «сегодня».

Быстрый переход