Хотела хоть "Отче наш" прочитать, повернувшись к окну. Икон не было.
Жильцы-коммунисты потребовали, чтобы «богов» убрали.
Не перечил им Венедикт Венедиктович. Снял иконы. В коридоре их под половицей запрятал. Станет Липочка на колени, и все ей представляется Маша, висящая на веревке, видит она тонкую шейку и грустное неживое лицо. И станет страшно. Не идут на ум святые слова.
XIV
Неделю спустя после похорон Маши Лена вернулась домой часов в десять утра. Не ночевала дома. Подошла к своей постели и стала сворачивать одеяло и подушки. А сама красная, возбужденная, все смеется нервным коротким смешком, и руки трясутся: не слушаются ее. В ушах сережки бирюзовые, окруженные бриллиантиками. Узнала эти сережки Липочка. Маша носила их, когда жила с комиссаром. Больно стало Липочке. Упало ее сердце низко. Чувствует Липочка, как на самом дне души колотится оно быстро-быстро.
— Ты что же, Лена?
И хочет Липочка строго спросить у дочери, почему не ночевала дома. И боится Лены.
— Что, мама? — сухо отзывается Лена и колючим, жестким взглядом смотрит на Липочку.
Не видно души христианской в серых больших глазах Лены, в красных, точно заплаканных, веках. Ненависть горит в них. Ко всему миру ненависть. И к матери тоже.
— Где же ты, Лена, ночь провела? — несмело спросила Липочка.
— А вам какое дело, мама?
— Как какое дело! Мать я тебе, Лена.
— Нынче матерей нет. Семьи нет, — сказала Лена и, свернув в простыню постель, добавила порывисто:
— Ну… Я ухожу, мама… Не хочу с вами в голоде жить, в вони задыхаться. С вами последнюю красоту потеряешь.
— Куда же ты, Лена?
— Не ваше дело, мама…
Встала и ушла, не простившись. Догадалась Липочка, что к Машиному комиссару ушла Леночка. "Сестра родная!" — подумала… И не ужаснулась. Привыкла, что теперь нечему ужасаться, потому что сняты все замки и печати, сняты все запрещения и все позволено.
Стала Липочка молиться. Стала ходить в маленькую, точно в землю вросшую, старую церковь, часами стоять на коленях у ободранных, со снятыми окладами, темных старинных икон. Непривычно суровы и уродливы казались иконы. Лики были темные, выцветшие, века затемнили их краску, а одеяния, скрытые от света окладами, блистали пожухлой краской. Пестрота была в иконах, и казалась она неприличной. Трудно было молиться. Не знала, о чем молиться. Не смела просить Бога, чтобы все воскресли, — и милая, святая мамочка, и Наташа, и Федя, и Дика, и несчастная Маша. Знала, что этого не будет. Вспоминала, как обижала Наташу, как настаивала, чтобы Федор Михайлович пошел служить в Красную армию. В жар бросало Липочку от этих воспоминаний. "Я виновата во всем, — думала она. — Я! Я не боролась, не противилась, плыла по течению… Да где уж мне бороться! Господи! Я же ведь слабая! Я же немощная. Я же убогая! Пришли они. Прикрикнули, наорали… К стенке! В расход!.. В тюрьму! Господи! Что же я — то могу? Уж как стеснили меня. Прислуга у мамочки так не жила, как мы живем. Прислуга у мамочки всегда сыта бывала. Что мы, то и она ела. Мы пироги, и она пироги… А мы теперь картофельную шелуху. Вчера селедку дали, а в селедке черви… Разве было так раньше?.. Господи! И опять я грешу… Все ропщу. Господи! Не могу не роптать на Тебя! Возмутился дух мой против Тебя. Что же Ты делаешь, Господи? Церковь Твою святую, православную, единую, чистую уничтожают. Государя убили, семью развалили, и нету ни мира, ни спокойствия на земле. Слава в вышних
Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение. Так ведь, когда на земле ни мира, ни в человецех благоволения нет, — нету, Господи, и Тебе славы в вышних! Прости меня, Господи! Богохульствую я, да уж больно придавил Ты меня несчастиями. |