Изменить размер шрифта - +
Ведь они мне руки целовать готовы! Что же, и в них бес?

— Да, и в них.

— А они, чать, Богу молятся. По церквам колонки обивают. Ну, пускай, я сволочь, так какая же они-то, значит, сволочь! Они и плевка моего не достойны.

— Они, Семен Петрович, запуганы террором, казнями. Их понять нужно и простить.

— То-то запуганы! Нас, коммунистов, кучка, и как их запугали, подумаешь! Кабы они не сволочь были, восстали бы.

— Пробовали, да что вышло? Их и Бог, и история поймут и простят, а нас и не поймут и не простят.

— А если покаемся? — хитро, по-мужицки, медвежьими своими глазками посматривая на меня, сказал Заболотный.

— Никакими слезами нашего греха, Семен Петрович, не отмоешь.

— Слезами… Да… А ежели кровью?

— Какой кровью? — воскликнул я. Заболотный пригнулся и близко, в упор заглянул мне в глаза.

— Жидовской…

Кровь… Кровь… Она везде и всюду. Она потоками льется на Колчаковском, Донском, Деникинском, Украинском фронтах, она льется в застенках чрезвычайных комиссий, она льется по дворам и сараям, по площадям и улицам. Вчера на рынке красноармейцы делали облаву на мешочников, и один из них, так, здорово живешь, ради потехи, убил бабу. И ничего, никто не возмутился, никакого расследования не было. Не было никакого «происшествия», потому что теперь это не происшествие.

Москва неузнаваема. Снежные сугробы с протоптанными узкими тропинками, ледяные сосульки в три аршина, разобранные заборы, полуразрушенные дома. Из окон выведены наружу железные трубы печек-буржуек, и дымят во славу Третьего Интернационала. Мороз сковал миазмы испорченных водопроводов и загаженных дворов. За нуждой останавливаются по переулкам, не стесняясь, — и мужчины, и женщины. Так, вероятно, было при Царе Иване.

Синее, ясное и кроткое небо блистает, как парча. Мороз покрасил бледные, исхудалые щеки женщин и детей.

Все улицы полны людьми в рубищах. Детишки куда-то бегут, идут советские чиновники, выстраиваются хвосты. Какая-то видимость жизни кругом, среди скелетов домов, под ногами тихо шествующей смерти.

И все-таки прекрасна Москва! Перламутром и эмалью, золотом и багрянцем горят купола Василия Блаженного. В дымке инея, точно в нежном кружеве, исщербленные, разбитые стены Кремля. В голубизне вечного неба сверкает колокольня Ивана Великого, и что ее белой громаде до того, что Ленин засел в Кремле. Видала она и хуже времена. Помнит котлы с человеческим мясом на московских площадях, помнит такие же разбойничьи банды, помнит поляков, французов и лошадей в Успенском соборе.

Всем видом своим говорит она мне, златоглавая Москва: "Все проходит".

Разговорился с комиссаром. Он молодой человек, кончил университет, когда началась революция. Он горд своим положением. Он много читает, всего хочет сам добиться, быть тем, что англичане называют "Self made man" (Человек, сам себя сделавший (англ.)). Мы говорили о евреях. Комиссар мой русский, сын хороших родителей, с юга России.

— Это хорошо, что евреям дано равноправие, — сказал он. — Это нужно. Пусть научится русский народ бороться и побеждать…

И на лице его было: "Как я!"

— Вы посмотрите, в Англии, Америке, во Франции, благодаря равноправию евреев, создалась благородная конкуренция, и это выковывает сильные, железные характеры, каких у нас нет.

— А вы не боитесь, — сказал я, — что при дряблости славянского характера, неподготовленности его, все время опекаемого правительством, к такой борьбе это кончится победой евреев над русскими? Теперь уже три четверти высших мест занято евреями.

— Это же понятно, — воскликнул он.

Быстрый переход