— Не сказал. — Он упер в меня тяжелый, мутный хмелем взгляд. — А про что сказал, не поверили, ни барон тогда, ни три дурня, что сегодня в ночь на тот свет отправились. Старого волка убили, но баба-то осталась. Не знаю, то ли сама оборотнем стала, то ли щенят успела народить, а соваться туда не нужно, коли живыми ноги хотите унести. С нее у меня спросу нет, муж ее мертв, вот и молчал.
— Вот и молчи дальше. — По-стариковски крякнув, я встал из-за стола, отправляясь к себе. — Сегодня чтоб не пил больше, шкуру спущу. Завтра с рассветом чтоб у замка был.
— Зачем? — Он пьяно замотал головой.
— К бабе поедешь, спасибо скажешь, что живой до сих пор.
* * *
Выехали, что называется, до петухов, вроде где-то на горизонте намечается розовая полоса, но небо еще по-ночному чистое. Кроме енотов и Конпы, брать никого не стал, было холодновато, еще лето, но по ночам уже свежо, так что я, недолго думая, развернул скрутку с шерстяным одеялом, укутываясь в него с головой, отчего в тепле, на мерно покачивающейся спине лошадки даже умудрился заснуть на пару часиков, чудом, наверно, не свалившись.
Конпа в седле держался уверенно, вел мою лошадку, намотав удила на луку своего седла, шли лошадки бойко, по натоптанной дорожке уходя на север от Кугермата, где-то там, на световой день пути, стоит Поренка, а еще дальше — неживая Мекта, куда мы и держали свой путь.
На кой черт, спрашивается, я туда подался? Спросите что полегче. Вот хоть убейте, не знаю, может, устал от этой военной кутерьмы, а может, сердце чего в голову подсказало. Не знаю, одно лишь могу с точностью сказать: история с этим Мектийским лютнем должна окончиться. Насовсем. Навсегда. Хватит в ней уже крови и боли, и пусть не мое это дело, но я его хочу закончить.
Семьдесят третий получил указание ждать еще сутки Тину, а потом выдвигаться к следующему рубикону нашего марша, конечной точке всего похода — Роне.
Пограничной крепости западней Кугермата. По срокам, думаю, Нуггет уже рвет волосы на… кхм… голове, дойдя до Норвшлица и получая звоночек от крестьян о захвате еще одной его крепости. Да и легион у меня уже не тот, что был, уже не нужна нянька, чувствуется, пошел прокал стали, из которой хороший клинок выйдет, ну и не так уж далеко и надолго я их покидаю, дня три-четыре от силы.
Ехали молча, то ли жалел мужик о том, что вчера языком болтал, то ли баронского титула боялся, что, впрочем, меня как раз устраивало. Как-то в суете последних дней я отвык от такой вот тишины, все суета да бег по кругу, а вот так вот помолчать дорогой да по сторонам башкой покрутить все недосуг. Устал я что-то, а может быть, испугался, что немудрено. Я этого никому не скажу, но я действительно испугался, что тогда, в Норвшлице, что сидя в кустах большого лога. Есть у меня куча оправданий, как для себя любимого, так и для окружающих, мол, ребята так вот и так — не виноват я, война сама ко мне в дом пришла. Но дело в том, что я впервые не в кино, не на телеэкране увидел, что это такое. Было у кого-то: война — это некая акция, благодаря коей люди, которые не знают друг друга, друг друга убивают ради славы и выгоды людей, которые знают друг друга и друг друга не убивают. Я не помню, чьи это слова, но там, в Норвшлице, все было хуже во сто крат, и, хуже всего, это случилось исключительно по моей воле, не говоря уже о тупости, приведшей меня в Гердскольд.
Да, тупости, вот такой вот из меня полководец. Из-за моего разгильдяйства умерли люди, из-за меня. Эх, совесть, жри меня поедом! Все мы, люди-человеки, грешны тщеславием и этим проклятым: «Я точно знаю, как будет лучше для всех». Усмехнувшись, даже анекдот вспомнил про покойного царя Бориса, когда он с делегацией шел с очередного митинга и вляпался, что называется, ногой к деньгам. «Я знаю, господа, чем накормить наш народ, — говорит он, вытирая ногу об газон, — но он же привередливый, он это есть не станет». |