Тогда она жаловалась, плакала у себя в спальне и мечтала об иной жизни, но послушать ее сегодня, так то была прекрасная пора.
— И нотариус позволил тебе это сделать?
— Да.
— Мэтр Демельместер?
— Нет, его ассистент. Мэтр уехал на три месяца в Таиланд.
— Это же бред! Нотариус бросает клиентов и отбывает на три месяца в отпуск.
— У него онкология, Людовик, химия не помогла. Вся польза от лечения — он стал желтей старой газеты и потерял остатки волос.
Людовик взглянул на мать, снова ставшую словоохотливой и возбужденной; глаза ее заблестели, как бывало и прежде, когда она говорила о трагических событиях. Она обожала несчастье, и у нее была дурная привычка выведывать печальные подробности и смаковать их. Страдающие люди интересовали ее куда больше, чем благополучные. Она не торопилась принять приглашение подруги сходить в театр, но, стоило этой подруге очутиться на больничной койке, Клодина тут же находила время поболтать с ней по телефону; ее охотнее приглашали на похороны, чем на ужин. Недомогание, а то и агония ближнего придавали ей жизни: как стервятник, она черпала силы в чужом несчастье. Людовик поспешил прервать ее монолог:
— Мама, почему ты мне не сказала об этом раньше?
— Об онкологии мэтра Демельместера?
— Нет! О продаже твоего домика.
— Не было случая. Ты все время так занят…
— Но мы с тобой видимся каждый день и говорим по нескольку раз в день!
— Тебе так кажется.
— Это чистая правда!
— Я не хотела докучать тебе.
— Но тебе это прекрасно удалось! Я узнаю об этом слишком поздно и сталкиваюсь с финансовой катастрофой. Ты меня беспокоишь…
Последние слова восхитили Клодину. Ей ужасно нравилось, когда сын был озабочен ее делами, — это был способ захватить его: она знала, что, когда он уйдет домой, она по-прежнему будет занимать его мысли.
— Мама, я боюсь, как бы ты не наделала новых глупостей.
Клодина не стала возражать, хотя скорчила рожицу, изображая провинившегося ребенка.
— Уж и не знаю, как мне с тобой быть, — пробормотал Людовик скорее себе, чем ей.
Клодина просияла:
— Ты можешь потребовать, чтобы надо мной учредили опеку!
Людовик изумленно воззрился на мать: она сама требует решения, которое он боялся предложить из страха разозлить ее или обидеть! И радуется!
— Да, — продолжала Клодина, — я ничего не смогу предпринять без твоей подписи. Может, это идеально для нас?
— Но…
— Что?
— Мама, тебе всего пятьдесят восемь лет… Обычно подобным образом поступают только…
— Такие меры принимаются и в том случае, когда они полезны, а ты вроде бы мне сказал, что я и ты, что мы в них нуждаемся.
Людовик с серьезным видом кивнул. Он был поражен. Он разложил бумаги по заранее приготовленным папкам, выпил еще чашку чая, поговорил о пустяках и покинул материнский дом.
Он решил пройтись пешком, чтобы обдумать происшедшее. Он всегда так ненавидел покойного отца, обвинял его в злоупотреблении властью, в том, что он обращался с женой как с малым ребенком; теперь Людовик взглянул на прошлое под иным углом: отец не был единственным виновником, Клодина и сама склоняла его к деспотизму. Она требовала, чтобы к ней применили силу, не желала брать на себя ответственность и стремилась оставаться ребенком.
Людовик пересек сквер, в котором молодые арабы играли в футбол.
Его смущала не столько инфантильность матери, сколько необходимость оправдать отца, который при жизни и после смерти числился «негодяем»; эта новость разрушала привычную семейную легенду. До сей минуты отец, грубая скотина и чудовище, поколачивавший жену и детей, не имел ни малейших оправданий; даже его кончина не смягчила сурового приговора. |