Когда я здесь прогуливался, мне казалось, что один из островков не такой, как другие… почему?… мимолетное ощущение, но сад уже слишком был втянут в игру, чтобы я мог игнорировать это ощущение. Однако же… ничего. Чащоба этого островка с плюмажами деревьев замерла. День был жаркий и близился к вечеру, канал почти высох и поблескивал коркой ила с зелеными лужицами воды, берега поросли тростником. Любое отклонение от нормы в наших условиях должно было подвергаться незамедлительному исследованию, поэтому я перебрался на другой берег. Островок дышал жаром, травы здесь подымались густые и высокие, в них кишели муравьи, а вверху собственную независимую жизнь вели кроны деревьев. Я продрался сквозь заросли и… Вдруг! Вдруг! Вот так сюрприз!
Там была скамейка. На скамейке она, сидящая, а ноги ее, что-то просто неслыханное, – одна нога обута и в чулке, а другая обнажена выше колена… и не было бы это так уж фантастично, если бы у него, лежащего, лежащего перед ней на траве, одна нога не была бы тоже обнажена, а штанина подвернута выше колена. Рядом его башмак, в нем носок. Ее лицо было повернуто в сторону. Он тоже не смотрел на нее, охватив голову на траве руками. Нет, нет, все это, наверное, и не было бы столь скандальным, если бы не контрастировало так разительно с их естественным ритмом, оцепенелая, странная неподвижность, им не свойственная… и эти ноги, так странно обнаженные, по одной от каждой пары, и светящиеся своей телесностью в душной горячей сырости, перемежаемой всплесками жаб! Он с голой ногой, и она с голой ногой. Может быть, они вброд… нет, нет, в этом было что-то большее, нечто не поддающееся объяснению… он с голой ногой, и она с голой ногой. Ее нога шевельнулась, вытянулась. Стопой она оперлась на его стопу. И ничего больше.
Я наблюдал. Вдруг мне открылась вся моя глупость. Ох-ох! Как могли я – и Фридерик – быть такими наивными, чтобы вообразить, что между ними «ничего нет»… дать обмануть себя показной игрой! Вот она, передо мной, бьющая, как обухом по голове, улика! Значит, они здесь встречаются, на острове… Оглушительный, раскрепощающий и утоляющий крик беззвучно рвался с этого места – а их общение продолжалось без слов, без движений, даже без взглядов (ведь они не смотрели друг на друга). Он с голой ногой, и она с голой ногой.
Хорошо… Но… Так не могло быть. В этом была какая-то искусственность, какая-то непонят-ная извращенность… откуда это будто заколдованное оцепенение? Откуда такой холод в их страст-ности? На мгновение у меня мелькнула совершенно безумная мысль, что именно так и должно быть, что именно так это и должно происходить между ними, что так даже правильнее, чем если бы… Вздор! И тут же ко мне пришла другая мысль, что за этим, в сущности, кроется просто озорст-во, комедия, возможно, они каким-то чудом узнали, что я буду здесь проходить, и умышленно это делают – для меня. Ведь это делалось специально для меня, в точном соответствии с моими грезами о них, моим стыдом! Для меня, для меня, для меня! И пришпоренный этой мыслью – что для меня, – я продрался сквозь кусты, уже невзирая ни на что. Тогда-то картина и прояснилась. Под сосной на куче хвороста сидел Фридерик. Так это для него! Я остановился… Увидев меня, он сказал им:
– Нужно будет еще раз повторить.
И тогда, хотя я еще ничего не понимал, повеяло от них холодом молодой развращенности. Ис-порченность. Они не двигались – их молодая свежесть была страшно холодной.
Фридерик подошел ко мне и любезно сказал:
– А! Как дела, дорогой пан Витольд! – (Это приветствие было излишним, мы расстались всего час назад.) – Что вы скажете об этой пантомиме? – он указал в их сторону плавным жестом. – Непло-хо сыграно, а? Ха, ха, ха! – (Этот смех тоже был излишним – к тому же громким.) – На безрыбье и рак рыба! Не знаю, известна ли вам моя слабость к режиссуре? Какое-то время и я подвизался акте-ром, не знаю, известна ли вам такая деталь моей биографии?
Он взял меня под руку и повел вокруг газона с жестикуляцией подчеркнуто театральной. |