Изменить размер шрифта - +

— Не обязательно, — отвечают тебе. — Это я так. Нервы.

Она отвечает и слышит в эту минуту самое себя, как некоторые мистики слышат бога. Фразы ее после маленькой истерики сочны, упруги, свежи — слова блестят, как блестят листья после дождя.

 

* * *

Летом мы отбыли в деревню.

Мои старики выглядели неплохо, даже лучше, чем я ожидал, — последний, видимо, всплеск жизни. Им было уже под семьдесят, самые те годы. Дом состарился и заметно врос в землю. И яблони раскорячились — тоже старость. Но белый налив был все так же хорош и нежен. И мать все так же стеснялась возить его на продажу. То есть она преотличненько возила, и продавала, и торговалась, и всякое такое, но, если Машка, я и жена приезжали, стеснялась. Ей не давало покоя, что она школьная библиотекарша.

— Какая ты теперь библиотекарша? — сказал я. — Теперь ты пенсионерка.

— Была ж ей.

— Что?

— Была ж библиотекарша как-никак. — И она строго поджала губы. Библиотека в школе и торговля на базаре для нее в эту минуту были несовместимы.

Старая закваска. Ни убедить, ни объяснить. Белый налив так и погнил вполовину. А базар, как выяснилось, был теперь всего в двух километрах — на пыльном перекрестке. То есть и везти далеко не надо. Я бы сам отнес яблоки. Я бы постоял у прилавка. Я бы продал. Она едва не упала в обморок, когда я предложил погрузить белый налив мне на спину и двинуться с ней вместе к перекрестку.

Отец стал совсем старичком — рот запал, шепелявил отец с каким-то присвистом.

— Я теперь как Соловей-разбойник, — засмеялся он и присвистнул раза два, чтоб я отметил и оценил.

Когда выпили, отец завел речь о том, что он неплохо и с пользой для людей пожил. И ведь немало пожил, пора и честь знать. Потом он долго кашлял. Потом сказал:

— Сейчас я выпивши, — извинительная интонация, — а когда протрезвею, я тебе о дочке что-то скажу.

— О Машке?

— О ней.

— Скажи сейчас.

— Нет. Я тебе после скажу… Оно не так скажется — а ты обидишься.

Но конечно же он сказал. Потому что чем сильнее уходишь от разговора, тем отчетливее разговор остается с тобой и с твоим собеседником — и деться вам обоим уже некуда. Но сначала мы с отцом спустились к реке: смотреть пуск и первые труды парома. Я любил смотреть. Я даже заспешил: хотелось увидеть. Я поторапливал отца и спросил, куда же денется теперь перевозчик, то есть лодочник. Отец вдруг сурово брякнул, что в деревне с голоду не помирают. И что перевозчик будет держать перевоз в Демьяновке. Десятью километрами выше. Не пропадет.

— Ну и очень хорошо, — миролюбиво сказал я, не понимая, откуда его раздражение.

— Вот то-то.

А я смотрел на буксирчик, который перемещался по глади реки туда-сюда. Перед своим первым подвигом он был необыкновенно суетлив — бегал, фыркал и явно нервничал. И напоминал видом и ролью шустрого деревенского кобелька микроскопических размеров и с не вполне приличным именем — Хер. На воде темнела огромная масса парома. Буксирчик уже плясал вокруг нее. Пристраивался.

— Слышь, Игорь, — сказал отец, — я о дочке твоей.

— Да.

— Не обидишься?

— Не обижусь. — Я засмеялся; я смотрел на все это куда проще.

От ближнего к нам, недавно сколоченного причала несло свежей стружкой. Ока притихла. Деревья по берегам млели.

— Если она, — отец глотнул побольше воздуху, — убогой будет, неходячей то есть, оставляй ее у нас, насовсем. В деревне не пропадают.

Быстрый переход