Изменить размер шрифта - +
Как летели они, вытянув вперед длинные шеи!

Промелькнули и исчезли, и что-то вокруг необратимо переменилось. Отчетливее стали слышаться шелестящие звоны льдинок за ноздреватой кромкой припая и крики чаек над оловом открытой воды. Голые прутья дюнного краснотала фиолетовым лаком проступили на посеревшем снегу, где расплылись и заледенели глубокие отпечатки бесчисленных подошв. Тяжелый йодистый дух медленно гниющих на холоде черных куч морским прибоем выброшенной травы отчетливее и резче ударил в ноздри.

Несомненно, что-то переменилось в природе, изнемогшей от медленных, запоздалых изменений, и что-то сдвинулось, всколыхнулось в душе одинокого человека на берегу. Высокий, худой, в этом клетчатом пледе, наброшенном на усталые плечи, он и сам отдаленно напоминал отбившуюся от стаи птицу. Провожая тоскующим взглядом уверенных серых гусей, таких удивительно близких, он мучился собственным бессилием и понимал, что никто не сможет ему помочь. Отчаяние переполняло его, грозя перехлестнуть хрупкую, невидимую границу, за которой ждет неминуемый срыв. Любой ценой надо было взять себя в руки. Подчинить осязаемо трепещущее сердце воле рассудка. Но мысли рассыпались, как янтарные бусины с перерезанной нити. Не здесь, а там ему надо было стоять — на розовом том снегу у железнодорожных рельсов, на изломанном льду под даугавским мостом. Прислушиваясь к шуму лесного ручья, который широкой дельтой промытого ржавыми струями песка перерезал прибрежную наледь и, раздвигая шугу, бесследно пропадал в неподвижной воде залива, Плиекшан подумал вдруг о равнодушной невозмутимости природы перед лицом страдания и смерти.

«Из дальних дней былого я слышу моря рев, и волны злобно бьются о стены берегов. И что ни час — страшнее, угрюмей моря стон, стон вечных мук и жалоб, когда же смолкнет он?» С весенним половодьем вынесет Даугава в залив безымянные трупы… Так и застыло это перед глазами. И вглядываться невыносимо, и прогнать нельзя.

Как часто звучало в его ушах там, на чужбине, в тишине всепокоряющей вятской зимы, дыхание моря. Мглистым, дымящимся утром выходил он на крыльцо и, охваченный морозом, вслушивался в немоту синего снега. Посвистывала поземка, изредка раздавался треск коры в дровяном сарае, и петух робко пробовал голос, но сразу захлебывался сонным оцепенением.

И тогда Плиекшану мнился переплеск волн. Как тосковал он по безбрежной шири среди белых округлых холмов, меж которых тонули темные избы Слободского, где было положено ему отбывать вторую ссылку. Как мучился он своей несвободой и скованностью. Но в родном, до сладостной боли знакомом краю он еще горше ощущает невидимый плен. Ежеминутно и повсеместно ощутимый надзор! Здесь, на родине, где так светло грустят воды, так мягко туманятся стога сена на искристом лугу, внятно так шумят священные дубы и буковые рощи у речных излук, слежка, ограничения в передвижении особенно тягостны. Эти полицейские притеснения, конечно, не идут ни в какое сравнение ни с лишениями ссыльного поселения, ни тем более с кошмаром холодной камеры, которая чуть было его не доконала. Но ни в Рижской губернской тюрьме, куда его переслали из Либавы, ни в лазарете за Даугавой, ни потом, в Слободском, он не знал такой душащей, безысходной тоски.

Вечный неразрешимый конфликт. Противоречие души поэта, готового вместить всю боль земли и в клочья истерзанного этой непосильной, немыслимой ношей. Но только ли это одно? От поэтических мук несвойственно погибать. Исцеление приходит с очередным стихом. Но память остается, и от нее никуда не уйти. Он должен был упасть на улицах и площадях, как упали те, кого он так властно звал на бой. И напрасно было убеждать себя, что запоздалое это стремление безумно. Порой и в безумии есть высшая правота. Он прислонился к сосне, охваченный странной изнурительной слабостью. Сердце отрывисто колотилось, совсем не там, где полагалось стучать сердцу, и резало глаза. Конечно, доктора правы, здоровье его сильно подорвано.

Быстрый переход