Как отопью чай, позову.
В столовой, на круглом столе, кипит самовар; на подносе лежит целая груда домашнего печенья; сбоку стоит нарезанный ломтями холодный ростбиф.
Александра Гавриловна разливает чай.
Она в утреннем белом капоте и в кружевной головной накидке, придерживающей косу. Лицо у нее чистое, свежее, точно вымытое росой и только что обсохшее под лучами утреннего солнца; сквозь тонкий батист капота отчетливо обрисовываются контуры наливных плечей и груди. Но Федор Васильич не засматривается на нее и кратко произносит:
— Сахару больше клади.
— Пей-ка, пей, нечего учить!
Струнников выпивает вместительную чашку чая с густыми сливками и съедает, одну за другой, несколько булок. Утоливши первый голод, он протягивает жене чашку за новым чаем и взглядывает на нее.
— Всем бы ты хороша, — начинает он шутки шутить, — и лицом взяла, и плечи у тебя… только вот детей не родишь!
— Слышала. Надоел. Еще бабушка надвое сказала, кто виноват, что у меня детей нет.
— Уж не я ли? Да в здешней во всей округе ни одной деревни нет, в которой бы у меня детей не было. Это хоть у кого хочешь спроси.
— Говорят тебе: надоел. Молчи, коли другого разговора нет.
— У меня-то нет разговора! Да я о чем угодно, что угодно… сейчас!
Федор Васильич пьет другую чашку и каждый глоток заедает куском ростбифа, который жадно разрывает зубами. Александра Гавриловна тоже кушает аппетитно.
— Вот мы утром чай пьем, — начинает он «разговор», — а немцы, те кофей пьют. И Петербург от них заразился, тоже кофей пьет.
Александра Гавриловна молчит.
— Что ж ты молчишь? Сама же другого разговора просила, а теперь молчишь! Я говорю: мы по утрам чай пьем, а немцы кофей. Чай-то, сказывают, в ихней стороне в аптеках продается, все равно как у нас шалфей. А все оттого, что мы не даем…
— Чего не даем?
— Чаю… Какая ты бестолковая! К нам чай прямо из Китая идет, а, кроме нас, китайцы никому не дают. Такой уж уговор: вы нам чай давайте, а мы вам ситцы, да миткали, да сукна… да всё гнилые!
— Ишь врет! Свисти-ка да зови старосту. Только понапрасну человека задерживаешь.
— Не велик барин — подождет!
— Да ведь для тебя же…
— Знаю, что для меня. А то для кого же? Ну-ну, не хорохорься! сейчас позову.
Раздается свист.
— Зови старосту! что он там торчит!
Входит староста Терентий, здоровый и коренастый мужик с смышленою физиономией. Он знает барина как свои пять пальцев, умеет угадывать малейшие его думы и взял себе за правило никогда не прекословить. Смотрит не робко.
— Как дела?
— Дела середние, Федор Васильич; похвалить нельзя. Дожди почесть каждый день льют. Две недели с сеном хороводимся — совсем потемнело.
— Ничего, съедят.
— Съесть — отчего не съесть; даже в охотку съедят.
— А коли съедят, стало быть, и разговаривать не об чем. Нам не продавать.
— Зачем продавать! у нас своей скотины довольно.
— А ты говоришь: потемнело! Коли съедят, так чего ж тут! Не люблю я, когда пустяки говорят. В полях каково?
— Слава богу. Рожь налила, подсыхать скоро начнет. И овес выкидывается.
— Ладно. У меня чтобы всего, и ржи и овса — всего чтобы сам-сём было. Как хочешь, так и распоряжайся, я знать ничего не хочу.
— Чтой-то, Федор Васильич, овса-то будто уж и многонько. По здешнему месту и слыхом о таких урожаях не слыхивали.
— Ну не сам-сём, так сам-пят. С богом; ступай!
— Счастливо!
Староста удаляется. Во время хозяйственного совещания Александра Гавриловна тоже снялась с места и удалилась восвояси. Раздается короткий свист.
— Одеваться готово! — провозглашает Прокофий. |