Вот ты увидишь серого ангела, оторвавшегося от стаи, он подлетит к тебе и осенит серым крылом. Это значит, что не вернёшься ты на материк никогда.
Оттого трещат над тундрой карабины, и никому не хочется допустить до себя серого ангела северной пустоты.
Или подлетит к тебе младший ангел, птица-пискулька с полосатым брюхом. Не птица это подлетит, нет. Подлетит к матросу полосатая матросская душа, подлетит с Новой Земли, с полуострова Канина или с не известных никому берегов Сибири.
А время это страшное, когда вскрываются русла полярных рек, это время приходит не постепенно, а разом: ступишь из балка — и видишь, что солнце прицепилось к горизонту и съело весь снег, что повсюду вылез разноцветный мох, а вокруг и вдруг живут красные камнеломки, жёлтые лютики, алые маки, голубые незабудки и фиолетовые колокольчики.
Морошка и вороника оживают, и всё это пахнет одуряюще, лишая пришлого человека воли.
А в каждой талой луже идёт короткая и страстная — на три месяца — жизнь. И уж позже, в июне, зашебуршит везде, закудахтают, загогочут перелётные ангелы, продолжая свой ангельский род.
И если надышишься запаха талой воды, напьёшься воздуха цветения без меры, тоже останешься здесь навсегда — из года в год будет нестись криво по небу солнце, и будет год что день да ночь. Одна ночь и один день — это будет тебе год. А год ляжет к году — и вдосталь их не будет, оттого и рвётся так твоё сердце.
И перед смертью ляжешь ты к оранжевым лапам перелётного ангела.
— Курлык-курлык, — скажет он тебе, и ты уже сам расправишь крылья.
И был Михалыч прав — пришла на север весна, короткая и быстрая.
И сломал планы и графики этой весны, да и лета, что строил для себя Еськов, всё тот же старик Академик со своими солдатами-муравьями. Что-то щёлкнуло в отлаженной машине северных государств, и выплюнула она старику на ладонь не только бывшего лётчика Григорьева, но и Еськова. И в дополнение к нему — ушлого человека Михалыча. Еськов старался не думать, чем обернётся его бросок на острова, — Академик сделает своё дело и улетит, а ему тут жить долго.
Они говорили о будущем, а о прошлом вообще не стоило говорить. Здесь были особые отношения с прошлым.
Например, с Михалычем о его, собственно, прошлом Еськов осмелился заговорить только раз, когда они летели на остров Врангеля. Он сказал:
— А когда было лучше сидеть — до войны или после?
— Да кто ж его знает. В войну, наверное, хуже.
— Нет, — сказал Михалыч, — до войны лучше. До войны уран никому был не нужен.
И больше они к этому не возвращались.
Болтаясь в брюхе самолёта — трясло всё время недолгого стремительного перелёта, — Еськов вспомнил легенды о прежних жителях острова. Его товарищ по геологическому управлению говорил, что на восточном берегу острова Врангеля обнаруживали следы древних жилищ и вещи онкилонских охотников. Этими землянками никто не занимался — по крайней мере, пока — их наносили на карту, но Академия наук пока до них не добралась.
Онкилонов меж тем придумал сам Врангель, то есть он не выдумал их, а привёл за руку прямо из легенд северного народа. А потом академик Обручев оправдывался, что его роман был вовсе не так неправдоподобен. И говорил академик Обручев: уединённый остров, что был когда-то большим вулканом посреди Ледовитого океана, не так уж невероятен.
А уж если там тепло вулкана и уединённость, то самое место там и первобытному человеку, и мамонтам, и онкилонам, что отступили под напором северного народа на острова.
А кто поспорит с академиком, героем, первым штатным геологом Сибири? Никто. И если скажет академик: «Может быть», так значит — может.
И если напишет академик Обручев в своём знаменитом романе про морского офицера, что совершил смелое плавание в вельботе через Ледовитое море с Новосибирских островов на остров Беннетта, то не будут спрашивать, кого он имел в виду. |