Помру, похороны обставьте без излишеств и показухи, то есть — никаких надгробных речей, никаких поминок! Предпочтительно — закопать в землю, но если это окажется затруднительным, тогда — через печку. Имуществом распорядитесь по совести. Единственным наследником правильно считать Тишу, то есть Тимофея Георгиевича Осокина…»
Написал Алексей Васильевич всего-то о десяток строк, но устал, будто землю в огороде ворочал или дрова колол. Никогда он не любил письменной работы, ни в молодые годы, ни тем более теперь, когда писать приходилось в очках. Склоняясь над клетчатым листом, Алексей Васильевич прислушивался — не вернулась ли Лена; застукает — не дай бог! «Это еще, что за фокусы, выдумки, понимаешь…» И пойдет шуметь, возмущаться, размахивать руками. Он любил свою заполошную дочку, терпел ее выходки, случалось и самые бесцеремонные, свято веря, все слова — говно, заслуживают внимания только поступки.
Сколько, однако, он ни прислушивался, как ни старался сохранить бдительность, Лену прозевал.
— Эй, люди! Есть кто на приеме? С винта с вами можно сойти! Куда все подавались?! Ветераны, песочники, опять секретный совет устроили, чего таитесь?!
Алексей Васильевич пламенную эту тираду слышал, но голоса в ответ не подавал. Начатое писание спрятал и выходить из своей комнаты не торопился.
Лена не любила стариков из отцовской компании. Ей казалось диким, что они называют друг друга сокращенными, мальчишескими именами — Алик, Коляня, Санек. Особенно не терпела она Санька — отставного генерала, готового давать всем ценные указания и судить любого, кто попадет в поле его зрения. «И такой — чистая чума — генерал, а отец даже и полковники не вылез», — с обидой думала Лена и вспоминала, как во время прощального застолья по случаю ухода на «заслуженный отдых» подполковника Стельмаха последний из начальников отца говорил: «Летчиком ты у меня был номер один, Алексей, а каким службистом, сам, думаю, понимаешь, так что, друг ситный, думай, шевели извилинами «за дальнейшую жизнь»… К гражданскому состоянию приспосабливаться надо… Вот я и хочу выпить за твою успешную адаптацию!»
Сказать просто: адаптируйся, приспосабливайся, врастай, вживайся… Только не всякому дан такой талант — вживаться.
Когда Алексей Васильевич ходил еще в курсантах летной школы, приключилась с ним история. Комиссар обнаружил в его курсантской тумбочке немецко-русский словарь, книгу «От Носке до Гитлера» и несколько страничек, исписанных латинскими буквами. От такой находки у комиссара аж в глазах потемнело: дело в конце тридцатых годов случилось. Леху, понятно, на ковер.
— Для чего тебе немецкий словарь? Что за писания не русские? Что за книга в коричневом переплете?
— Согласно установке товарища Сталина, — нахально глядя в лицо комиссару, начал было Алексей Васильевич, но его перебили:
— Ты чего тут мелешь? Какая такая установка?
— Товарищ Сталин велел изучать вероятного противника, чтобы быть готовым…
— А какое это имеет отношение к тебе, Стельмах?
— Приказ начальника, товарищ батальонный комиссар, — рявкнул в ключе бессмертного Швейка Леха, — осмелюсь доложить, — закон для подчиненного!
В тот раз все закончилось ничем, по адаптации не произошло и в колее удержаться не удалось. «Неужели тебе больше всех надо?» — спрашивали его доброжелатели, а те начальники, что едва его терпели, замечали с раздражением: «Больно грамотный!»
Уже и война закончилась, а служба Алексея Васильевич продолжалась. Полоса накатила унылая: летали совсем мало. Все больше писали, рисовали, готовили «документацию» (без бумажки ты — букашка!. |