Обозники в город ее везли лечить.
И опять обоз возник.
Все он идет куда-то, идет, скрывается в студеных торосах, в морозном
тумане. Лошади все меньше, меньше, вот и последнюю скрал туман. Одиноко,
как-то пусто, лед, стужа и неподвижные темные скалы с неподвижными лесами.
Но не стало Енисея, ни зимнего, ни летнего; снова забилась живая жилка
ключа за Васиной избушкой. Ключ начал полнеть, и не один уж ключ, два, три,
грозный уже поток хлещет из скалы, катит камни, ломает деревья, выворачивает
их с корнями, несет, крутит. Вот-вот сметет он избушку под горой, смоет
завозню и обрушит все с гор. В небе ударят громы, сверкнуг молнии, от них
вспыхнут таинственные цветы папоротника. От цветов зажжется лес, зажжется
земля, и не залить уже будет этот огонь даже Енисеем -- ничем не остановить
страшную такую бурю!
"Да что же это такое?! Где-же люди-то? Чего же они смотрят?! Связали бы
Васю-то!"
Но скрипка сама все потушила. Снова тоскует один человек, снова чего-то
жаль, снова едет кто-то куда-то, может, обозом, может, на плоту, может, и
пешком идет в дали дальние.
Мир не сгорел, ничего не обрушилось. Все на месте. Луна со звездою на
месте. Село, уже без огней, на месте, кладбище в вечном молчании и покое,
караулка под увалом, объятая отгорающими черемухами и тихой струной скрипки.
Все-все на месте. Только сердце мое, занявшееся от горя и восторга, как
встрепенулось, как подпрыгнуло, так и бьется у горла, раненное на всю жизнь
музыкой.
О чем же это рассказывала мне музыка? Про обоз? Про мертвую маму? Про
девочку, у которой сохнет рука? На что она жаловалась? На кого гневалась?
Почему так тревожно и горько мне? Почему жалко самого себя? И тех вон жалко,
что спят непробудным сном на кладбище. Среди них под бугром лежит моя мама,
рядом с нею две сестренки, которых я даже не видел: они жили до меня, жили
мало, -- и мать ушла к ним, оставила меня одного на этом свете, где высоко
бьется в окно нарядной траурницей чье-то сердце.
Музыка кончилась неожиданно, точно кто-то опустил властную руку на
плечо скрипача: "Ну, хватит!" На полуслове смолкла скрипка, смолкла, не
выкрикнув, а выдохнув боль. Но уже, помимо нее, по своей воле другая
какая-то скрипка взвивалась выше, выше и замирающей болью, затиснутым в зубы
стоном оборвалась в поднебесье...
Долго сидел я в уголочке завозни, слизывая крупные слезы, катившиеся на
губы. Не было сил подняться и уйти. Мне хотелось тут, в темном уголке, возле
шершавых бревен, умереть всеми заброшенным и забытым. Скрипки не было
слышно, свет в Васиной избушке не горел. "Уж не умер ли Вася-то?" -- подумал
я и осторожно пробрался к караулке. Ноги мои пязнули в холодном и вязком
черноземе, размоченном ключом. Лица моего коснулись цепкие, всегда студеные
листья хмеля, над головой сухо зашелестели шишки, пахнущие ключевой водою. Я
приподнял нависшие над окошком перевитые бечевки хмеля и заглянул в окно.
Чуть мерцая, топилась в избушке прогоревшая железная печка. |