Изменить размер шрифта - +
  Но вот помер  Вася-поляк,  и  селу стало  чего-то
недоставать. Непонятная виноватость одолела людей, и не было уж такого дома,
такой семьи в селе, где бы не помянули его добрым словом в родительский день
и  в  другие  тихие  праздники,  и  оказалось, что  в  незаметной жизни  был
Вася-поляк вроде  праведника и помогал  людям  смиренностью, почтительностью
быть лучше, добрей друг к другу.
     В войну какой-то лиходей начал  воровать с деревенского кладбища кресты
на  дрова,  первым  унес  он  грубо  тесанный лиственичный  крест  с  могилы
Васи-поляка. И могила его утерялась, но не исчезла о нем память. По сей день
женщины нашего села нет-нет да и вспомнят его с печальным долгим  вздохом, и
чувствуется, что вспоминать им его и благостно, и горько.


     Последней  военной осенью я  стоял на посту  возле  пушек в  небольшом,
разбитом польском городе. Это был  первый иностранный город, который я видел
в своей жизни. Он ничем  не отличался от разрушенных городов России. И пахло
в  нем  так же:  гарью,  трупами, пылью. Меж изуродованных  домов по улицам,
заваленным ломью, кружило  листву, бумагу,  сажу. Над  городом  мрачно стоял
купол пожара. Он слабел, опускался к домам, проваливался в улицы и переулки,
дробился на усталые кострища.  Но раздавался  долгий,  глухой  взрыв,  купол
подбрасывало в темное небо,  и все вокруг озарялось тяжелым багровым светом.
Листья с деревьев срывало, кружило жаром вверху, и там они истлевали.
     На  горящие  развалины  то  и  дело   обрушивался  артиллерийский   или
минометный налет, нудили в высоте самолеты, неровно вычерчивали линию фронта
немецкие ракеты за городом, искрами осыпаясь из темноты и  бушующий огненный
котел, где корчилось в последних судорогах человеческое прибежище.
     Мне чудилось --  я  один  в этом  догорающим городе  и ничего живого не
осталось на земле. Это ощущение постоянно бывает в ночи, но особенно гнетуще
оно при виде разора и смерти. Но я-то узнал, что совсем неподалеку -- только
перескочить через зеленую изгородь, обжаленную огнем, -- в пустой  избе спят
наши расчеты, и это немного меня успокаивало.
     Днем мы заняли город, а к вечеру откуда-то, словно из-под земли, начали
появляться люди  с узлами,  с чемоданами, с тележками, чаще с ребятишками на
руках. Они плакали у  развалин, вытаскивали что-то из пожарищ.  Ночь  укрыла
бездомных людей с их горем и страданиями. И только пожары укрыть не смогла.
     Неожиданно  в  доме, стоявшем  через  улицу  от меня,  разлились  звуки
органа.  От  дома  этого  при  бомбежке  отвалился  угол,  обнажив  стены  с
нарисованными на них сухощекими святыми и мадоннами, глядящими сквозь копоть
голубыми скорбными глазами. До потемок глазели эти святые и мадонны на меня.
Неловко мне было за себя, за людей, под укоряющими взглядами святых, и ночью
нет-нет  да выхватывало отблесками пожаров лики с поврежденными головами  на
длинных шеях.
     Я  сидел  на лафете  пушки с зажатым в коленях  карабином  и  покачивал
головой,  слушая  одинокий  среди  войны орган. Когда-то,  после  того как я
послушал скрипку,  мне  хотелось умереть от  непонятной  печали  и восторга.
Быстрый переход