– А разве вы сами не видите? Успех, уважаемый доктор Вайсфельд, истинный успех. Мне удалось то, чего хотелось больше всего: я до смерти напугал публику обыденными вещами. Понимаете? Будьте уверены, зрители уходили не потому, что им не понравилось происходящее на сцене, напротив. Понимаете? Им стало страшно, и с каждой минутой становилось все страшнее. Им хотелось поскорее оказаться дома, за крепкими стенами. Понимаете? Если бы нам удалось с помощью какого-нибудь волшебного телескопа увидеть, что происходит в этих домах, мы увидели бы именно такую картину – испуганных, трясущихся обывателей, проверяющих прочность дверных засовов.
В тот момент я вдруг почувствовал, что он говорит чистую правду. Одновременно я испытывал сильное раздражение от его неприятной манеры говорить быстро и пересыпать речь к месту и не к месту идиотским вопросом «Понимаете?»
– Вся эта нечисть, – продолжал г-н Ландау. – Все эти одноклеточные ублюдки, вдруг вылезшие из разных дыр и заполнившие собой бюрократические кабинеты, все эти механизмы внезапно получают власть – и над кем? Над заурядным и законопослушным коммивояжером. Понимаете? Понимаете?
– Разве герой пьесы – коммивояжер? – удивился я. – Мне казалось, он художник...
– А-а, вы заметили? – г-н Ландау прищурился. – Это и есть та самая двойственность, которая удалась драматургу. Понимаете? Впрочем, это неважно. Обратите внимание – герой даже не знает причин, по которым его вдруг привлекают к суду. Понимаете? Но главное: он очень быстро начинает чувствовать себя виновным. В чем? Неважно. Важно – перед кем... А вы не пьете, доктор. Это плохо...
Я сделал глоток – без особого удовольствия.
– Вы были на войне, господин Вайсфельд? – спросил он вдруг.
– К счастью или несчастью, я оказался молод для армии.
Он вдруг нахмурился.
– Я совсем не помню войну, – сказал он. – Понимаете? Не помню. А ведь мне было шестнадцать, когда она закончилась… А мне нужно вспомнить. Не детали – ощущения. Я хочу поставить спектакль о войне. О войне как о живом существе, понимаете? Но для этого нужны ощущения. Я должен понять ее… – Он запрокинул голову, прикрыл глаза. – Понять… – г-н Ландау замолчал. Я почувствовал себя неловко, но пауза длилась всего несколько мгновений. Режиссер взглянул на меня и сказал вдруг совсем другим тоном:
– Было очень приятно поговорить.
Неловко поклонившись, он отошел, словно испугавшись чего-то. Я оглянулся. Макс Ландау стоял рядом с г-жой Лизелоттой и слушал ее речь, покорно склонив голову. По отдельным доносившимся словам я понял, что речь идет о чрезмерном пристрастии к коньяку.
Той короткой встречей и ограничилось наше знакомство – вплоть до дня, повторяю, когда уже здесь, в Брокенвальде, стоя впервые в стариковской очереди за пищей, я услышал свое имя, произнесенное стоящим позади меня человеком. Им оказался г-н Ландау, исхудавший и осунувшийся, со щеками, покрытыми черной щетиной, но с тем же ироничным и несколько самодовольным взглядом ввалившихся глаз.
– А-а, доктор Вайсфельд! – закричал он так, словно я находился в километре от него. – Доктор Вайсфельд! Черт возьми, не могу сказать, что рад вас видеть. Понимаете? То есть, я хочу сказать, что рад видеть вас, но видеть здесь – нет, увольте. Понимаете? Такое вот несоответствие отношения к факту встречи и месту встречи.
Я чуть отстранился от него. Вереница истощенных мужчин и женщин в обтрепанной одежде была странным фоном для этой трескучей болтовни, тем более, для потуг на остроумие. Но г-н Ландау не обратил никакого внимания на мое движение, как не обратил никакого внимания на неприязненные взгляды со всех сторон.
К счастью, подошла моя очередь. Я протянул жестяную миску девушке-подавальщице, и та быстро опрокинула в миску чепрак с картофельным супом (так называлась эта бурда). |