– Это были странные вопросы, ничуть не похожие на вопросы, которые могут задавать духовнику. Словно он экзаменовал меня странными схоластическими формулами. Например: можно ли во имя любви убить любимого человека? Или следует убить любовь во имя любимого человека? Можно ли предать предателя? Кому из двоих равно нуждающихся следует помочь в первую очередь – тому ли, с кем тебя связал Господь, или тому, с кем у тебя кровная связь? «Оба голодны, святой отец! – восклицал он. – Оба голодны в равной степени, смертельно! Кусок хлеба может спасти каждого, но у меня – один кусок хлеба! Кому из них отдать?»… – на этот раз пауза затянулась. Отец Серафим смотрел на свои руки, словно прислушиваясь к воспоминаниям о покойном режиссере. – И время от времени он открыто высмеивал собственный переход в христианство – называл это соломинкой, через которую пытался сделать глоток иного, не болотного воздуха. А воздух оказался таким же едким и ядовитым, как и прежний… Он так часто повторял это сравнение, насчет соломинки и воздуха, что я запомнил, – пояснил священник.
– Когда вы видели его в последний раз? – спросил Холберг.
– Накануне спектакля, – тотчас ответил отец Серафим. – Он пришел пригласить меня. Я обещал прийти, но, к сожалению, чувствовал в день спектакля слабость.
– В его поведении в тот день не было ничего необычного?
– Его поведение всегда было необычным, – заметил священник. – Я вам уже говорил. В тот день… Что-то было… – отец Серафим задумался. – Что-то… Да, насчет предательства предателя он спросил именно при нашей последней встрече.
– Вот как? И что же, по-вашему, это означало?
– Не знаю, – отец Серафим пожал плечами. – Он никогда не объяснял, что на самом деле имел в виду, когда задавал свои вопросы.
– Постарайтесь вспомнить, как именно он говорил о предательстве, – попросил Холберг. – В каком контексте это прозвучало.
– В каком… Хорошо, я попробую вспомнить, – отец Серафим закрыл глаза. – Что-то… Кажется, он зачем-то вдруг вспомнил о своей давней поездке в Москву. Да. Он ведь прямо из Вены, чуть ли не на следующий день после купели уехал в Россию. Признаюсь, я был обескуражен и уже тогда подумал о том, что поторопился с обрядом. Новообращенный католик не находит ничего лучшего, как прямо из церкви отправиться в объятия безбожных коммунистов… – священник строго взглянул на нас, словно это мы сбили с толку покойного режиссера. – Да. И в тот день, накануне спектакля, он почему-то вспомнил о своей поездке. Сейчас… Как же он сказал? Нет, не помню, – разочарованно произнес он.
– Но вы уверены, что эта фраза была связана с воспоминаниями о Москве? – спросил Холберг.
– Да, мне кажется – да. Я почти уверен.
По проходу между нарами неторопливо прошелся высокий очень худой человек с белой повязкой на рукаве – здешний капо. Он очень сутулился, так что узкий длинный подбородок словно лежал на груди. Остановившись рядом с нами, он наклонился к отцу Серафиму и сказал громким шепотом – так, чтобы мы с Холбергом тоже услышали:
– Простите, святой отец, служба скоро закончится. Мне крайне неловко говорить, но пастор Гризевиус очень рискует… Не могли бы ваши гости покинуть это здание? Их приход насторожил и напугал некоторых… могут пойти разговоры…
– Да, разумеется, – отец Серафим тотчас поднялся. – Простите, господа, но я не хочу злоупотреблять гостеприимством пастора Гризевиуса. Позвольте, я вас провожу. Если у вас есть еще вопросы, можете задать их по дороге.
Нам ничего не оставалось, как подчиниться. |