– Как у хирургического скальпеля?
– Да-да, совершенно верно, как у скальпеля, – отец Серафим оживился, но тут же снова помрачнел и зашагал быстрее, словно не желая более разговаривать с моим другом.
К выходу из гетто мы подошли в полном молчании. Полицейские, следовавшие до того в некотором отдалении, оцепили небольшой пятачок, так что в центре его остались телега с гробом, г-н Шефтель, оба священника – протестантский и католический, – и мы с Холбергом. Шефтель собирался и нас удалить, но, видимо, узнав моего соседа, передумал. Прочих оттеснили в боковые улицы, выходы из которых немедленно перекрыли «синие». Оказавшись неожиданно для самого себя включенным в число близких умершего раввина, я испытал определенную неловкость. У гроба следовало бы стоять ученикам подпольной ешивы, хотя бы тому же Хаиму, оттесненному полицейскими в один из переулков и изо всех сил тянувшего голову, чтобы увидеть последние минуты земного пути своего учителя. Но просить о том г-на Шефтеля представлялось бессмысленным: формально у рабби Шейнерзона не было в гетто родственников. Ученики в эту категорию не входили, тем более, что религиозной школы как будто и не существовало. Впрочем, в случившейся неловкости угадывался особый смысл: Холберг уже усмотрел в обстоятельствах гибели рабби Аврум-Гирша связь с убийством Макса Ландау, и значит, наше присутствие здесь и сейчас необходимо. Притупив чувство неловкости этим аргументом, я постарался внимательнее следить за происходящим.
По знаку главы еврейского самоуправления, двое полицейских сняли гроб с телеги и поставили его на землю. Церемония прощания обычно занимала не более десяти минут, но тут произошла внезапная заминка. Пастор Гризевиус, сказав несколько слов главе Юденрата, и перебросившись короткими фразами со священником, решительно миновал оцепление и подошел к ученикам покойного рабби, сбившимся испуганной стайкой за спинами полицейских. Наклонившись к Хаиму, он что-то спросил у любимого ученика рабби Аврум-Гирша. Мальчик испуганно отпрянул, потом отчаянно замотал головой. Гризевиус оглянулся на г-на Шефтеля, затем на отца Серафима. Выглядел он растерянным. Вернувшись в круг, пастор подошел к Шефтелю и негромко сказал:
– Вот незадача – некому читать кадиш. Дети слишком малы, никто из них не достиг совершеннолетия, – при этих словах, я вспомнил сказанное рабби Аврум-Гиршем при нашей последней встрече: « Кто знает, успею ли я подготовить к бар-мицве хотя бы одного из них…»
Шефтель нахмурился. Он тоже не был готов к подобной ситуации. Между тем, вахтман-эсэсовец уже вышел из своей будки, и мерным шагом направился к нам. «Минутку…» – пробормотал Шефтель, отстраняя пастора. Подойдя к эсэсовцу, он что-то сказал тому, указывая на стоящий на земле гроб. Эсэсовец чуть наклонил голову в глубоком стальном шлеме и вернулся в укрытие.
– В нашем распоряжении несколько минут, – сказал г-н Шефтель, вернувшись к нам. – Придется обойтись без чтения кадиша. Я не могу сейчас послать за кем-нибудь, кто знает текст. А молитвенников в гетто нет, они запрещены, и вам это известно не хуже, чем мне, – в голосе его слышалось раздражение. – Обойдемся без кадиша. Рабби Аврум-Гирш нас простит.
– Нет, – упрямо возразил Гризевиус. Его лицо приобрело багровый оттенок. – Это неправильно. Это недостойно по отношению к рабби Шейнерзону, мир его праху.
Г-н Шефтель открыл рот, чтобы возразить, но, видимо, не нашелся. Махнул рукой и зачем-то провел пальцами по нашитой на лацкан пальто шестиконечной звезде. Точно такие же звезды украшали одежду пастора и отца Серафима. Мне тут же вспомнилась висевшая в бараке пастора Гризевиуса картина «Три еврея» Лео Когена.
Пастор взглянул на отца Серафима и о чем-то задумался. Губы его подрагивали, словно он хотел что-то сказать, но не решался. |