Позолота выцвела, но въелась глубоко.
Там находились также имена семидесяти полководцев, чьи поражения праздновались как победы. Генерал Маргерит, генерал маркиз де Галифе…
Имена на противоположной стене были выбиты совсем недавно: позолота еще не успела потускнеть. Они напоминали о земле, изрытой артиллерийскими снарядами, о длинных шрамах истекающих кровью траншей и о спешившихся прямо в грязь всадниках.
Имя последнего маршала, Лиотэ, было выбито отдельно верхней строкой доски, которую еще предстояло заполнить.
Ламбрей и Лервье-Марэ шагнули во двор Аустерлица, с трех сторон окруженный зданиями Школы. От улицы его отделяла высокая решетка с позолоченными шишечками. Из зарослей самшита, по углам, выглядывали пушки, совсем как собаки с вытянутыми шеями.
Шарль-Арман с детства только по фотографиям уже все знал о Школе и тренерах. Друзья отца рассказывали ему о конкурах, о балах и праздниках. В его детском воображении все слилось в одну расплывчатую и солнечную картину.
Чтобы воспроизвести эту картину, Шарль-Арман даже зажмурился. Школа оказалась именно такой, какой он ее себе и представлял: с рядами окон, со стенными часами и водостоками, а вот остальное — конные состязания, бальные наряды, форма, которую носили до 1914 года, — исчезло.
Зато взамен появилась другая картина: он сам, Шарль-Арман, при поясе, в пилотке и походных ботинках, торжественно проходит по кругу в 1940 году. Наверное, то был образ его будущих воспоминаний.
Мысли Лервье-Марэ шли в том же направлении, с одной лишь разницей: это были мысли буржуа, идущего на штурм замка. Он завидовал спокойному и пресыщенному виду Шарля-Армана.
«Наверное, когда принадлежишь к такой знаменитой семье, то все это воспринимаешь как должное, вроде как привычку…»
Он оглядел толпящихся в вестибюле товарищей.
Дерош, как всегда, держался насмешливо и выступал с небрежной вальяжностью…
Мальвинье одергивал слишком короткие рукава.
И кто бы сомневался, что гигант Монсиньяк, со своим охотничьим рогом, застыв перед списками имен, не бормочет про себя:
— Полковник Монсиньяк… генерал Монсиньяк… и — а почему бы и нет? — маршал Монсиньяк.
Да, утро выдалось замечательное.
— Шарль-Арман! — закричал Монсиньяк, явно грезивший наяву. — Пошли внесем наши имена в списки! Ламбрей и Монсиньяк, всегда вместе!
Две сотни аспирантов-резервистов верховой кавалерии заполнили широкий амфитеатр Бриду. Обед в столовой привел их в отличное расположение духа, и теперь зал наполнял гул веселых голосов.
Ламбрей сидел рядом с малышом де Нойи, добровольцем, любимцем курса. За своеобразную манеру двигаться, выставив вперед голову с непокорной прядью волос, его прозвали Козленком. Он обожал лошадей, с самого первого дня в Школе все свободное время проводил в конюшнях и постоянно приносил какие-нибудь новости:
— Я обнаружил дивную маленькую английскую кобылку, мускулистую, резвую, может, чуть с длинноватыми суставами, но это ее не портит. Ее зовут Цветочница. Ах, как мне хочется с ней подружиться!
— Если она и вправду такая маленькая, как ты говоришь, то у тебя есть шанс.
Курсанты заполнили весь амфитеатр до самого потолка, и над рядами летали шутки и приветствия.
Возле бокового входа унтер-офицеры рассаживали опоздавших. Внизу, рядом с кафедрой, столпилось человек десять лейтенантов в небесно-голубых кепи. Сверху казалось, что они сидят в медвежьей берлоге. Они тоже перешучивались между собой, но более сдержанно, прекрасно понимая, что на них обращены все взгляды и каждое их движение ловится и обсуждается. Один, комплексуя из-за маленького роста, изо всех сил выпячивал грудь, другой переживал, что у него старые, поношенные лосины, и потому их жестам и улыбкам недоставало естественности. |