. Оставьте, оставьте — дайте я умру спокойно, замерзну…
Альфонсо еще не узнал Робина, но уже почувствовал, что — это близкий ему человек, и от этого только возросло в нем нежное, братское чувство, а еще отвращение к самому себе — и вновь, и вновь казнил он себя, что прежде не исполнил клятвы, не оставил этого болезненного существования, не ушел в преисподнею. Он вглядывался в Робина, и, все еще не узнавая его, спрашивал:
— Ты любишь ЕЕ?
— О, да. — тихим, но страстным голосом прозвучал ответ. — Все эти годы любил, потому что ЕЕ невозможно не любить… Не надо — не надо меня так терзать!.. Я ведь пытался найти забвенье, а теперь, этим вопросом… — он не договорил, задышал тяжело.
Альфонсо темной глыбой повалился рядом с ним на колени, и опустил свой морщинистый лик — тени так на нем лежали, что Робин тоже не мог его узнать.
— Хорошо, хорошо, что ты ЕЕ любишь… — шептал, глотая слезы, Альфонсо. — …Ты сможешь ли меня простить?!.. Нет — не говори, не говори — я не достоин твоего прощенья, и не хочу отнимать времени. Беги же скорее к Ней, пусть ЕЕ теплый свет согреет тебя. Ах, люби ЕЕ так, как Она достойна — всю душу Ей отдавай, пылай пред Нею. Да что я, впрочем, говорю?.. Я же чувствую, что ты именно так ЕЕ и любишь… Беги же скорее, а потом вместе уйдите от этого леса, идите далеко-далеко прочь, чтобы, ежели вновь найдет на меня безумие, и откажусь я от своей клятвы, чтобы не смог вас найти, чтобы умер в отчаянье. Да что же ты все лежишь, что дрожишь ты?! Я отдаю тебе жизнь, счастье — все, все я тебе отдаю; и прости, прости меня, что как вор отнял это у тебя… Ах, да не надо прощенья! Не достоин я!.. Ну, беги же!.. Скорее! Я тут теперь лежать буду…
И он подхватил Робина за руку, сам вскочил на ноги, и его вздернул, затем повалился на то место, где замерзал перед этим Робин. Он лежал уткнувшись лицом в ледяной панцирь, а дрожащие пальцы его судорожно вжимались в снег — слышен был скрежет зубов, вся его массивная фигура, вздымалась и опадала от частого дыханья, захлебывающегося в рыданьях. Ну а Робин сделал несколько шагов в ту сторону, откуда слабо долетал ласковый свет (не смог он, все-таки, от этого света убежать!) — и вцепился он в кору одного из деревьев, и до боли, до скрежета в костях вжался в этот ствол, и зашептал, постепенно переходя на крик:
— Ну, уж нет, нет! Бред это все — бред! — он сжал голову, и повалился на колени. — И так, ведь, сколько нас боли окружает, а тут, ежели тебя оставлю — еще боли прибавиться! Нет — это не правильно, рядом с Ней никто не может быть несчастным. Я помню тот дивный сон — мы были в стране детства, там никто даже и не подумал о «соперниках» — какой это все бред! Никто не должен жертвовать, замерзать — все должны любить, и быть любимыми. Вот сейчас мы побежим к Ней. Мы падем пред Нею на колени, и не будет больше боли…
И он на неверных, дрожащих ногах, сделал было шаг к Альфонсо, но тут увидел, как судорожно тот трясется, какой мучительный, тяжелый стон из него вырывается — и понял, что тот слушает, и каждое его слово, как удар кнута для этого страдальца — даже и дотронуться до него было страшно — до такой степени он был напряжен. Вот раздался его сдавленный стон:
— Беги же скорее! Потом — бегите вместе; бегите, сколько хватит у вас сил! Ну, что же ты?!.. Нет у меня больше сил — сейчас вот брошусь, раздеру тебя в клочья!..
— Мы должны перебороть это, потому что… хаос сейчас внутри нас! Мы мечемся, мы умираем, единственное, что может спасти нас — это Ее святая Любовь. Можешь разрывать меня, но один я не побегу. Дай же мне свою руку. Скорее. Скорее же. |