До сих пор, с того времени как наш друг покинул Вулет, он не думал о себе как о бездельнике, хотя случались минуты, когда ему казалось, он дошел до дна. Сейчас ему казалось, он опустился на самое дно и уже не может предвидеть, чем все это кончится, хотя и мало о том беспокоился. Ему даже мнилось, что, пожалуй, он и внешне выглядит растерянно и недостойно; и пока он курил, ему вдруг привиделось, будто – совершенно неожиданно и без всякой на то причины – в Париж возвратились Пококи и сейчас, шествуя по бульвару, его разглядывают. И без сомнения, при виде его у них было достаточно оснований на него наброситься. Однако судьба распорядилась иначе, избавив его от такого возмездия: Пококи и не думали возвращаться, не шествовали по бульвару, а Чэд так и не давал о себе знать. Стрезер по-прежнему не стремился увидеть мисс Гостри, отложив визит к ней на завтра; и к вечеру чувство безответственности, безнаказанности, наслаждения праздностью – он не находил других слов – овладело им целиком.
Очутившись наконец между девятью и десятью в высоких светлых комнатах – словно в картинной галерее, где он, как все эти дни, переходил от одного мудреного полотна к другому мудреному полотну, – он глубоко вздохнул: представшая его глазам картина была та же, которая с самого начала запечатлелась в его сознании, и сейчас очарование не было нарушено. Иными словами, он сразу почувствовал, что ему не придется брать на себя груз ответственности – это, к счастью, ощущалось в воздухе: Мари де Вионе послала за ним именно для того, чтобы он это почувствовал, чтобы ощутил облегчение – а оно уже наступило! – в результате того, что свалившееся на него испытание – испытание, длившееся те несколько недель, пока здесь обреталась Сара, а их отношения достигли кризиса, успешно завершилось и осталось позади. Разве не хотелось ей, хозяйке этого дома, уверить его в том, что теперь она все приняла и со всем примирилась, что ему незачем терзаться из-за нее, он может почивать на лаврах и по-прежнему великодушно ей помогать. В ее прекрасных покоях было сумрачно, но сумерки, как и все остальное, делали их еще прекраснее. Жаркий вечер не требовал лампы, но несколько свечей попарно мерцали на каминной полке, словно высокие восковые свечи в алтаре. Окна были распахнуты, пышные занавеси слегка колыхались и, как всегда, в пустынном дворике слышался тихий плеск фонтана. Откуда-то издалека – из-за дворика, из corps de logis со стороны фасада – неясно доносился взбудораженный и будоражащий голос Парижа. Стрезер всегда был подвержен – стоило ему только попасть в соответствующую обстановку – внезапным порывам воображения: в нем говорило чувство истории, рождались гипотезы, ему являлись откровения. Вот так и таким образом в канун великих потрясений дней и ночей революций прорывались откуда-то звуки, зловещие знамения, предвестники сокрушительных начал. Они несли с собой запах революции, запах народного неистовства – или попросту запах крови.
Все это было до невероятности странно, «неуловимо», он рискнул бы сказать, – странно, что подобные мысли приходили здесь на ум, но они, несомненно, были следствием надвигавшейся грозы, весь день стоявшей в воздухе, но так и не разразившейся. Хозяйка дома была одета под стать грозовым временам – именно так, какой он видел ее в своем воображении: в простом, прохладном белом, в старинном стиле, как, если память ему не изменила, должно быть, была одета мадам Ролан, всходя на эшафот. Общее впечатление усиливалось маленьким черным фишю, легким шарфом, свободно брошенным на грудь и каким-то таинственным штрихом завершавшим печальную и благородную аналогию. Бедняжка Стрезер, право, вряд ли мог сказать, какие еще аналогии могли тут возникнуть, пока очаровательная женщина, принимая и занимая его, как умела она одна, дружески и вместе с тем чинно, двигалась по своей огромной комнате, отражаясь в сверкающем паркете, с которого на лето были сняты ковры. |