Читал лекции, принимал в орден, служил, вольно или невольно, подсадной уточкой чекистам…
– Вот вам, вьюнош, пример дурнаго пустовыразительства,– заметил Яков Вилимович.– И многие из них – вот такие. Уже и инспирировать не надобно, сами возникают, как черви в навозе…– он засмеялся негромко.
Я посмотрел вслед молодому человеку. Его уже не было видно среди сонмища призраков.
Зато о другом молодом человеке, с которым мы разминулись перед отъездом из Москвы в кривых привокзальных улочках, блондине с робким пронзительным взглядом, в очень старом коричневом пиджаке и с фанерным чемоданом на ремне, Яков Вилимович, помнится, сказал:
– Вот идет Мастер. Он еще не знает, что он Мастер – и, полагаю, никогда не узнает…
И я тогда запомнил его. Встреча наша состоялась много позже.
Шестое чувство. (Москва, 1928, август)
Тем летом я жил в Москве, как белый человек в далекой заморской колонии. У меня был заграничный паспорт на имя Фридриха‑Марии фон Виланда, и числился я крупным специалистом по древним языкам. Пригласило меня, прикрывшись Академией наук, ведомство незабвенного Якова Сауловича Агранова – как впоследствии выяснилось, на свою бдительную голову. Мои наставники просчитали степень риска и сошлись во мнении, что такой выдающейся возможностью нельзя пренебречь и что второй раз звезды так удачно не сойдутся.
Мало было вероятности, что меня узнают, но все же пришлось прибегнуть к дополнительным мерам: изменить цвет глаз с помощью примитивного, еще Раймонду Луллию известного устройства, которое много лет спустя окрестят «контактной линзой». Я намеренно употребляю единственное число, поскольку именно одну из этих проклятых линз я ненароком раздавил… К тому же я сильно хромал: весной какой‑то идиот из «Интеллиндженс Сервис» устроил засаду в лондонском доме доктора Ди, где я, не меньший идиот, пытался отыскать знаменитое зеркало, выточенное из антрацита.
Яков Вилимович выбранил меня, но потом смилостивился и даже одолжил одну из своих тростей, украшенную набалдашником в виде собачьей головы.
Это была лучшая операция Пятого Рима после октябрьской катастрофы. Мне удалось втюхать (или впарить, что одно и то же) господам гэпэушникам, «красным магам», слегка искаженный перевод «Некрономикона». Чуть‑чуть искаженный, на самую малость. Ту самую, что в восьмом веке сгубила опытнейшего арабского некроманта, султана Халида. Они еще долго тряслись над этим источающим зло текстом, как Скупой Рыцарь над своими сундуками, но в конце тридцать шестого все‑таки издали: малым тиражом для служебного пользования…
В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное устранение. Но в мои планы оно никак не входило. И опер, который должен был толкнуть меня под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж, что угодил под него сам. Оперу почудилось, что под ногами у него весенний лед. Был жаркий душный вечер укороченного августовского дня.
Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная луна над крышами… Я тихо удалялся от места события.
На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый, очень усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней России так одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень известные артисты. У власть имущих стиль был совершенно иной.
– Добрый вечер,– сказал я ему и приподнял шляпу.
– Добрый вечер,– согласился он.– Вы не знаете, что за шум и крики в той стороне?
Уж не война ли началась с применением лучей смерти?
– Человеку голову отрезали, – ответил я.
– Что вы говорите. И кто же? – в голосе его послышалось пробуждение интереса.
– Девушка,– сказал я.– Красивая. Комсомолка, наверное. |