Шешковский при моем входе с тою же улыбкой молча указал мне стул, опустил глаза в раскрытую перед ним бумагу и, сказав: "Так-то, молодой
человек, познакомимся!" -- спросил мое имя, годы, ранг, а равно место жительства и состояние моих родителей. Голос его был так ласков и добр.
Мне казалось, что я слышу старого друга детства, готового спросить: "Ну как матушка, батюшка? Давно ли получал от них вести? Жива ли бабушка?"
"Что ж это,-- подумал я, разглядывая сидевшего против меня доброхота,-- где дракон?" Вскоре, однако, в его речи послышалась неприятная,
посторонняя примесь, будто где-то неподалеку, в соседней комнате или за окном, начали сердиться и глухо ворчать два скверных кота.
-- В кабале, в атеизме или черной магии, сударик, не упражнялся ли? -- спросил меня Шешковский, глядя в лежавший перед ним лист.-- И в
каких градусах сих вольнодумных, пагубных наук ты обретался и состоял?
Я был ошеломлен. Что оставалось ответить? Пересилив, насколько возможно, волнение, я спокойно возразил, что ни в каких градусах не
упражнялся и в них не состоял.
-- Отлично... Так и следует ожидать от истинного россиянина. А не злоумышлял ли чего, хотя бы малейше, к возмущению, бунту или к какому
супротивному расколу,-- продолжал, всматриваясь в бумагу, Степан Иваныч,-- каковой клонился бы к освященному спокойствию монархини или к
нарушению обманными шептаниями, передачами и иными супротивными деяниями народной, воинской и статской тишины?
-- Не умышлял...
-- Хвалю... Истинные отечества слуги таковыми быть повсегда должны... А как же ты,-- поднял вдруг насмешливо-холодный взор Шешковский,--
а как же ты затеял публичный афронт, да еще с наглыми издевками, подполковнику, кавалеру Георгия четвертой степени и флигель-адъютанту, графу
Валерьяну Александровичу Зубову?
-- На то я был вынужден его же кровной и сверх меры несносной обидой особе, близкой мне.
-- В чем обида? -- спросил, взглянув на меня из-за свечей и тотчас зажмурившись, Шешковский.-- В чем, говори...
-- Не отвечу.
-- Ответишь,-- тихо прибавил, не раскрывая глаз, Степан Иваныч.
-- То дело чести, и ему быть должно токмо между им и мной...
-- Заставлю! -- еще тише сказал, чуть повернувшись в кресле, Шешковский.
Я безмолвствовал. Общее наше молчание длилось с минуту.
Я не давал ответа.
-- Так как же? -- спросил опять Степан Иваныч.-- Что вздумал! Ведь пащенок, песья твоя голова! Сам не понимаешь, что можешь вызвать! Все
имею, все ведь во власти... четвертным поленом, не токмо что бить могу и стал бы,-- да помни, неизреченны милости к таким...
-- Я не песья голова и не пащенок,-- твердо выговорил я, глубоко обиженный за свое происхождение и ранг,-- чай, знаете гатчинские
батальоны; я офицер собственного экипажа государя-цесаревича. Притом вмешательство в приватные дела...
-- Вот как, гусек! -- проговорил, нахмурившись, но все еще желая казаться добрым, Степан Иваныч.
-- Не гусек, повторяю вам, а царев слуга. В мудрое ж и кроткое, как и сами вы говорите, правление общей нашей благодетельницы не мог я,
сударь, предполагать, чтоб кого без суда и законной резолюции, кто смел четвертным поленом бить. |