Наши домашние дела помешали мне проситься на
Дунай. Долги отца, по поручительству за кого-то из сродников державшего винный откуп, грозили нам немалыми бедами. Но была к тому и еще одна
причина.
Вскоре по моем выходе из кадет на зиму в Петербург приехала моя двоюродная тетка Ольга Аркадьевна Ажигина.
Поместье Ажигиных Горки было невдали от деревни моей бабушки и крестной матери, у которой я часто гащивал до поступления моего в корпус.
И как я всякий раз радовался, когда бабушка, навещая соседок, возила и меня в красивую и преотменную усадьбу Горок. Дом Ольги Аркадьевны стоял у
озера, на гребне далеко видного холма, весь в зелени старого, густорослого сада, сбегавшего по откосам и оврагам к воде, с боскетами,
перекидными мостиками, качелями, гротами и островками.
По саду резвилась черноволосая, коротко, ежиком остриженная, в белом передничке, с карими глазками и с премилою родинкой на подбородке
семилетняя Пашута, единственная дочь вдовой, хлебосольной, дородной и доброй, хотя несколько сердитой на вид Ольги Аркадьевны. Говорю --
сердитой, потому что, бывало, нахмурит Ольга Аркадьевна свои черные, прегустые брови,-- ну, Зевс-громовержец или по крайности арабистанский лев.
А из-под бровей светятся такие ласковые, простые и сердечные глаза. Кажется, вот положит тебя, шалуна, под горячий час на широкую свою ладонь,
другою прихлопнет, только мокренько станет. А она вареньем кормит, целует да пыхтит, куда делся и гнев. Ну, премилая и преавантажная была
барыня. О Пашуте нечего и говорить.
Я, как теперь, вижу эту веселую, проворную и шаловливую, как котенок, резвушку. Не посидит на месте: разбросает куклы, цветные лоскутки,
прыгает по стульям или вертится юлой по паркету, стоя на одной ноге. То присядет, охает, перецыганивает старую няню Меркульевну; то ураганом
налетит на комоды и укладки матери, перероет все, нанесет вороха отрезок и всякого хлама и сядет с иглой у столика -- куклам платья шить. Но
глядишь -- опять все бросила, размела, с собачкой болонкой возится, гремит или вдруг стихла, пропала, ну точно ветром ее унесло. Ищут ее под
мебелью, в занавесках, на хорах, на чердаке. Ольга Аркадьевна махнет рукой -- бросьте, мол, ее, непутную, знамое дело... А потом встревожится:
ну, как выскочила егоза, попала в колодезь или в сугроб, собаки опять же такие злые во дворе. Пыхтит, сердится, вызывает ее: выходи, Пащутка, от
дьяконицы пирожков с маком принесли, поймали на проталинке снегиря. Выскочит она из какой-нибудь норы, из-за печки, из шкафа с платьем и
заливается. Но вот ей исполнилось десять, одиннадцать лет. Она все та же юла, но стала выравниваться, хорошеть. Папильотки носит, на плечиках
модести, а с кошкой спит, пеленает ее и водит в каком-то вязанном из гаруса уморительном колпаке.
Я был тремя годами старше матушки троюродной сестрицы, Прасковьи Львовны, и не скроюсь в том, когда ей исполнилось двенадцать лет, стал
очень к ней неравнодушен. В деревне чего у нас не бывало: умильные переглядывания при больших, вздохи, поднесения цветов и нечаянные встречи в
боскетах да в тенистых, дремучих аллеях, а раз где-то на мостике, искусно перекинутом через шумящий ручей, даже и нежданно сорванный, весьма
перепуганный поцелуй -- словом, амурные мистерии по всей форме. Расстались мы на время, как бы накоротке, а случилось весьма надолго, почти на
семь лет. И как я досадовал, что, отправясь в корпус, не предвидел столь долгосрочной разлуки!
В день последнего отъезда из Горок -- это было осенью -- Ажигина садила разный лесной молодник в своем саду, и мы с Пашей на память тоже
посадили в цветочной клумбе, перед домом, молоденький, в пол-аршина, дубок. |