Перед выездом он занимался разными приметами, толковал предчувствия, сны. Прибыв в Яссы, князь заболел молдавской злою лихорадкой и уж более не
поправлялся. Он вспоминал столичные пиры, жалея, что не вдоволь ими насытился, так как вдруг получил странное убеждение, что доживает последние
дни.
Случился потом весьма печальный, имевший на князя неотразимое влияние, казус. В августе в Галаце скончался покровительствуемый им
генерал, брат супруги цесаревича, принц Вюртембергский. На отпевании принца Потемкин вышел из церкви туча тучею. Больной и утомленный давкой и
духотой, он в рассеянности вместо своих дрожек сел на траурные, гробовые дроги, поданные для покойника. Воображение его было этим так потрясено,
что он лишился сна и стал на себя не похож. Постоянная взволнованность и несоблюдение диеты вызвали нервическую горячку. Князь рвался к своей
любимой Новороссии...
Подписав дрожащей рукой инструкции Самойлову, он в сопровождении своей племянницы, молодой графини Браницкой, и правителя канцелярии
Попова выехал чуть живой в Николаев. В сорока верстах от Ясс он почувствовал приближение кончины.
Было теплое, тихое, осеннее утро...
Светлейший стал безмерно метаться и тревожиться. Со словами: "Теперь некуда больше ехать... Стойте! Хочу умереть в поле!" -- он велел
вынести себя из кареты. На траве из казацких дротиков и ковров устроили шатер, возле наскоро разостлали белый фельдмаршальский плащ князя. Он
обратил взор на безоблачное небо, обнял подаренный государыней походный образок Спаса, проговорил: "Прости, милосердная мать государыня!" -- и
тихо скончался на руках плачущей красавицы графини Браницкой.
Узнав о смерти светлейшего, Суворов прослезился и сказал: "Се человек -- образ мирской суеты! Помилуй Бог!.. Беги от него, мудрый! А что
до наших замыслов о Турции, не мы исполним высокую задачу, наши внуки, правнуки..."
С другими больными и раненными на штурме Измаила меня препроводили в конце декабря 1790 года в Галац. Я пришел в полное сознание и стал
оправляться лишь в начале февраля. Подживление раздробленной руки, задержанное горячкой, пошло успешнее с весенним воздухом и теплом.
Квартировал я в небольшом уютном домике, невдали от опустелой квартиры Суворова. Дунай освободился от льда. Наступил март. Кто
выздоравливал, спешил на почтовых и по реке на родину, откуда так редко в то время доходили вести. Я давно не имел писем от матери.
Пользуясь разрешением прогулок на воздухе, я пробирался с забинтованной рукой на берег, садился у пристани и в ожидании срочных
австрийских судов, весьма неаккуратно развозивших почту, по целым часам глядел в синюю даль, думая о родине и обо всем, что я в ней оставил.
Однажды -- это было перед вечером,-- тщетно прождав или проглядев почтовый парус, я пришел утомленный на квартиру, велел поставить
самовар, сел у окна в кресло и заснул. Мне грезилась Гатчина, отпускавший меня великий князь-цесаревич, мать, советовавшая забыть изменницу,
усадьба Горок, Ажигины. Долго ли спал я, не знаю, только почувствовал, что меня будят. Открыл глаза, передо мною денщик Якуш, из родных
владимирцев.
-- Что тебе? -- спросил я, неясно различая в примеркшей комнате его лицо.
-- Ваше благородие спрашивают,-- как-то странно озираясь и вполголоса ответил обыкновенно невыносимо басивший Якуш. |