Будучи, согласно мифологии, символами стражей сокровищ, они охраняли свой, банковский объект. А вот до сохранности имущества товарища Амелина им не было совершенно никакого дела.
И это правильно. Всяко не их, не трифоновского, полета была сия номенклатурная птица.
* * *
Тем же вечером гуляли в Орехово[1], в двухэтажном флигельке, что на заре своей финской юности знавал много лучшие времена. Стоящий на самом отшибе домик этот достался в наследство разбитной шмаре Райке от покойной бабки – жены лихого красного командарма, некогда взявшего сию недвижимость столь же лихим самозахватом. Предварительно самолично раскассировав в ближайшем овраге не успевшую уйти на дальний кордон семью прежних хозяев-чухонцев.
Поляну накрывал Хрящ. Он вообще был охоч до широких жестов и любил сорить шальными деньгами, руководствуясь блатным постулатом: «Бабки есть – Уфа гуляем, бабок нет – Чашма сидим». А учитывая, что и Барон щедро подбросил в общий котел сотню новыми из поднятых на Грибоедова наличных призовых, поляна вышла на загляденье. Глядя на разносортицу деликатесов и суммируя количество выставленных на стол бутылок со спиртосодержащими жидкостями, трудно было поверить, что в это самое время на большей части территории СССР народ не отошел до конца от шока, вызванного правительственным сообщением, озвученным в первый день лета…[2]
– …На-а-апрашу уважаемое собрание разобрать стаканы́. Ощущаю потребность сказать, – перекрикивая пьяный гомон, объявил Хрящ. – Имею желание выпить за праздничный, хотя и не красный, день календаря.
– Напомните, братцы, какой нынче праздник-то? – заинтересовался Муха.
– Известно какой, – гоготнул Слоёный. – Райка триппер залечила.
– Да пошел ты! Придурок! – вспыхнула де-юре хозяйка загородного притона – краснорожая деваха с едва угадываемой грудью и, как следствие, носившая обидное прозвище Райка-плоскодонка.
– А сегодня, друга мои, День взятия Бастилии. Сто, или сколько-то там, лет назад, французские блатари собрались кодлой, разломали на хрен главную ихнюю тюрьму, а всех вертухаев, конвойных и ссученных на ножички поставили. И вот за это, а еще за Нормандию-Неман я их, французов, с тех пор шибко уважаю.
– А за Наполеона, случа́ем, не уважаешь?
– А чё? Наполеон – он… он тоже фартовый пахан был. Ну, вздрогнули!
Слетевшийся на халявное угощение народ общим числом в полтора десятка рыл дошел до той кондиции, когда смысловое наполнение тоста более не имело значения. Потому стаканы слаженно стукнулись боками во славу свержения французского абсолютизма, и их содержимое полилось в луженые глотки под одобрительный гомон и патефонное скрипение контрабандного шеллакового Петра Лещенко:
В баре я увидел тебя,
Ты танцевала фокстрот.
Всё в тебе меня пленяло,
Ты красотой блистала…
Пригубил на четверть за подвиг французских революционеров и скромно примостившийся с краю стола Барон. После чего, отставив стакан, обвел взглядом гуляющую компанию и внутренне поморщился, преодолевая припадок острого презрения ко всему, что суетилось и гомонило вокруг.
На самом деле Барону дико не хотелось, трясясь электричкой, а затем добрых полчаса пешкодралом тащиться на вечерний, переходящий в ночной свальный грех, банкет. Нуда языкастый подельник уговорил. Этот и мертвого уговорит. Опять же – ночевать в съемной однушке на Автовской, превратившейся в камеру временного хранения взятого у обувного директора товара, было не с руки. Мало ли что? Или – кто? Вроде и сработали чисто, но супротив роковых случайностей и Госстрах не сдюжит.
…Кто ты? Кто ты?
Милая моя,
Я тебя чужую
Так люблю и ревную…—
продолжал скрипеть и паясничать Лещенко. |