Радовало меня только то, что у меня нет ни жены, ни ребенка, которым пришлось нести бремя позора до конца жизни. у
Размышляя о своем невезении, я еще более ясно, чем ранее, увидел несправедливость закона, утверждающего мою вину, и как естественный протест против несправедливости, во мне росло чувство гнева и параллельно я ощущал тот дух, что когда-то древние называли духом анархии.
Первый раз в моей жизни я почувствовал, что во мне, независимо от моего желания и сознания, все восстает против обычаев, традиций и даже правительства. Во мне буквально поднялась волна возмущения, начавшись с еретического сомнения в святости установленного порядка вещей — фетиша, правившего Пан-Америкой в течение двухсот лет и основывающегося на слепой вере в непререкаемость предвидения давно изживших себя догматов Пан-Американской федерации — и завершившись непоколебимой решимостью защищать свою честь и жизнь до последней капли крови в борьбе против слепых и бесчувственных предписаний, для которых неудача и измена — одно и то же.
Необходимо заменить испорченные приборы на мостике: каждый на борту должен знать, когда мы пересечем тридцатый. А после этого я должен сохранить то душевное состояние, что охватило меня, воспротивиться аресту и настоять на том, что я сам верну свой корабль, оставаясь на своем посту до самого возвращения в Нью-Йорк. И вот там-то я сам доложу обо всем и потребую довести до общественного мнения запрос о необходимости навсегда стереть мертвые линии на морях.
Я знал, что я прав. Я знал, что нет более верного, чем я, офицера в морской форме. Я знал, что я хороший офицер и моряк, и был не согласен с разжалованием и увольнением, которые мне грозили только потому, что какие-то доледниковые окаменелости объявили двести лет назад, что никто не имеет права пересекать тридцатый.
Но, даже занятый этими размышлениями, я продолжал выполнять свои обязанности. Я проследил за тем, чтобы был брошен якорь и команда уже закончила исполнение своего задания; «Колдуотер» мгновенно повернулся по ветру и ужасающая бортовая качка, вследствие того, что его болтало, стала гораздо слабее.
Потом я увидел, что Джонсон спешит на мостик. Глаз его был подбит и уже наливался синевой, губа разбита и кровоточила. Позабыв обо всем, белый от ярости, даже не отдав чести, он буквально взорвался:
— Лейтенант Альварес напал на меня! Я требую, чтобы он был взят под арест. Я застал его на месте преступления — он ломал резервные приборы, и когда я попытался помешать, он набросился на меня и избил. Я требую, чтобы вы арестовали его!
— Вы забываетесь, мистер Джонсон, — сказал я. — На корабле командуете не вы. Я сожалею о поведении лейтенанта Альвареса, но не могу позволить себе забыть о том, что причиной его поведения являются верность, самопожертвование во имя дружбы. Будь я на вашем месте, сэр, я бы последовал его примеру. В дальнейшем, мистер Джонсон, я намерен продолжать командовать кораблем, даже в том случае, если он пересечет тридцатый, и требую безоговорочного подчинения любого члена команды и офицеров до тех пор, пока не буду освобожден от своих обязанностей офицером более высокого звания уже по прибытии в порт Нью-Йорка.
— Вы хотите сказать, что вы собираетесь пересечь тридцатый и избежать ареста? — он уже практически вопил.
— Вот именно, сэр, — ответил я. — А теперь вы можете спуститься вниз и когда вы найдете нужным вновь обратиться ко мне, то будьте любезны вспомнить о том, что я ваш командир, и в качестве такового меня следует приветствовать, отдавая честь.
Он вспыхнул, секунду помедлил, затем отдал честь и, повернувшись на каблуках, покинул мостик. Вскоре появился Альварес. Он был бледен, и за те несколько минут, что мы не виделись, постарел, казалось, лет на десять. Отсалютовав, он очень просто и прямо рассказал мне, что он наделал, и попросил, чтобы я велел взять его под арест. |