С этой целью она получила от своих знакомых рекомендательное письмо к проживавшей в Париже Варваре Васильевне Чичкиной. Познакомясь с последней, Малафеева посещала ее и встретила там некоего Петра Смидовича, который, зная хорошо Париж, сопровождал Малафееву при осмотре города. Узнав, что она вскоре собирается в Россию, Пётр Смидович обратился к ней с просьбой отвезти его матери свои “исторические заметки” и передал ей довольно толстый сверток, обернутый серой бумагой и обвязанный шнурком; при этом он объяснил, что этот сверток нужно передать Начальнику станции “Лаптево” Николаевской железной дороги, для дальнейшего отправления в село Зыбино, на имя Марии Тимофеевны Смидович или же отправить заказной бандеролью из Москвы. На вопрос Малафеевой, почему он не отсылает свертка этого прямо из Парижа, Смидович сказал, что посылки часто теряются; при этой передаче Смидович спросил у Малафеевой, не привлекалась ли она ранее к политическим делам и, получив отрицательный ответ, добавил, что в таком случае ей нечего опасаться подробного осмотра на границе; письмо с адресом г-жи Смидович было, по словам Петра Смидовича, вложено в сверток. Малафеева, невдалеке от границы, желая вспомнить точный адрес г-жи Смидович, развернула сверток, но самое письмо оставила по прежнему в тетради, содержанием которой не поинтересовалась. Кроме этого свертка Смидович дал ей рекомендательное письмо к сестре своей Ольге Смидович, которую Малафеева должна была разыскать в Москве через Адресный Стол или при содействии некоей г-жи Якобсон. В Волочиске Малафеева отдала, по первому требованию, свой саквояж, нисколько не подозревая преступного содержания упомянутого свертка и на вопросы жандармского офицера изложила все приведенные обстоятельства.
Отпустили ее почти сразу: в поздних, уже советских автобиографиях она склонна была преувеличивать тяготы, понесенные ею при участии в революционном движении, чтобы получить повышенную пенсию, но в действительности все закончилось подпиской о невыезде, а вскоре дело и вовсе было прекращено.
Варвара, недолго пробыв под следствием, возвращается в Киев.
Лето – осень 1896 года
Летом Лев Исаакович пишет Варваре из Берлина в Киев, но ни словом не упоминает, что ему должны сделать операцию. Какую? Неясно. Ведь болезнь его сугубо нервная. В своем письме он называет ее по-дружески Вавой, волнуется о ней и вновь спрашивает о Насте. Предлагает прислать им немного денег. В этом послании он между прочим высказывает дорогую для него мысль о страдании, отсылая Варвару к открытому им совсем недавно немецкому философу:
…Ницше в каком<-то> письме сказал, что горе и лишения не принадлежат к “ненужному и неразумному в человеческом существовании”, а gehören zur Sache – будем жить этой верой, которая, быть может, гораздо глубже убеждения, где горе и лишения бесполезны. Ибо, в таком случае вся жизнь, где всякому дано лишь исчезновение, а вечны лишь утраты – одна большая бессмыслица. И посему, я не хочу жаловаться.
Из месяца в месяц Лев Исаакович накапливает тот трагический опыт, который окажется абсолютно необходим для всех его философских работ. В книге “Достоевский и Ницше” он напишет: “Трагедии из жизни не изгонят никакие общественные переустройства, и, по-видимому, настало время не отрицать страдания, как некую фиктивную действительность, от которой можно, как крестом от черта, избавиться магическим словом «ее не должно быть», а принять их, признать и, быть может, наконец понять. Наука наша до сих пор умела только отворачиваться от всего страшного в жизни, будто бы оно совсем не существовало, и противопоставлять ему идеалы, как будто бы идеалы и есть настоящая реальность”.
Понять и принять трагедию существования.
В конце письма Варваре он с грустью отмечает: “Полегоньку, да понемногу на шаг отодвигаемся друг от друга, что скоро с трудом будем понимать один другого”. |