Я его понимаю – кому понравится, если к тебе вламываются парни с оружием, убивают пса и тычут под ребра ствол, требуя что то или кого то на непонятном языке?
Через час мы собираемся у мечети. Большая часть домов проверена. Сержанта нет. Афганцы попрятались, кишлак обезлюдел. Гаврилюк в бешенстве, отчаянно матерится и грозится срыть кишлак до основания. И его я тоже хорошо понимаю. Потерять бойца – это трибунал.
По приказу нашего командира мы снова рассыпаемся по улицам. Гаврилюк, я и Анисимов идем в мечеть. Это старое, а может и древнее здание, совсем небольшое – каменный куб, из которого торчит башенка минарета. В мечети – ни души.
– Анисимов – во двор, Новиков – проверь минарет! – командует Гаврилюк и устало садится на какое то возвышение у круглого окна.
Винтовая каменная лестница очень узкая. Стертые от времени ступени ведут к крохотному балкончику, с которого видно весь кишлак. Голос я слышу, когда спускаюсь вниз. Он идет точно из под земли, глухой, жуткий, ритмичный. Прислушиваюсь и едва не подпрыгиваю от радости – Пономарев! Но где он и что выкрикивает?
Лаз в подземелье обнаруживается под лестницей. Он закрыт циновкой, поверх которой навалены камни. Раскидав их, я, наконец, разбираю слова Пономарева. Из темного лаза доносится:
Неси это гордое Бремя –
Родных сыновей пошли
На службу тебе подвластным
Народам на край земли –
«Ни хрена себе! – поражаюсь я. – Это же Киплинг! «Бремя белого человека»! Откуда сержант знает это стихотворение?»
– Эй! – кричу в лаз. – Пономарев! Эй!
В ответ слышу:
На каторгу ради угрюмых
Мятущихся дикарей,
Наполовину бесов,
Наполовину людей.
– Пономарев! Сержант!! – мне на мгновение кажется, что он сошел с ума, и я, сняв каску, начинаю стучать по ней камнем. На крики и звон металла приходит Гаврилюк.
– Что тут?
– Слушайте, товарищ прапорщик, – я киваю на темную дыру лаза. Пономарев продолжает декламировать:
Неси это гордое Бремя
Не как надменный король –
К тяжелой черной работе,
Как раб, себя приневоль;
– Поэт, мать его, – крякает вдруг прапорщик. Я вижу – он узнал голос сержанта и повеселел.
– Пономарев! – сунув голову в лаз, опять кричу я. Из подземелья тянет холодом, воздух пропитан зловонием.
– А? – глухо, как из могилы, отзывается сержант.
– Живой, – говорю Гаврилюку.
– Раз стихи читал – ясно, что живой, – соглашается со мной прапорщик. – Чеши к «коробочке», возьми трос. Вытягивать будем.
Спустя минут пятнадцать мы покидаем кишлак. На прощание перемазанный нечистотами Пономарев кидает в лаз гранату.
– Крысы там, – поясняет он, подождав, пока тугая взрывная волна не вышибет из дыры фонтан грязи. – Ненавижу крыс.
Оказывается, что с началом песчаной бури сержанта ударили чем то тяжелым по голове, и он потерял сознание.
– Очухался, падла, весь в дерьме, – под гогот старослужащих мрачно рассказывает Пономарев. – Они в этот погреб требуху всякую кидают, кишки там, ноги бараньи. Автомата, главное, нету, падла! У у, найду, кто – глаз на жопу натяну, с сука!
Раздевшись догола, он выкидывает хэбэшку на обочину дороги и устраивается на корме БМД. «Коробочка» трогается и, вздымая пыль, мчит нас обратно на точку, в лагерь.
Улучив момент, я подсаживаюсь рядом с сержантом и спрашиваю:
– Слышь, Пономарь, а ты откуда стихи эти знаешь?
– Кому Пономарь, а кому и товарищ сержа… – начинает он, оборачиваясь, но видит меня и смягчается. – А, это ты. Стихи я с детства помню. |