Изменить размер шрифта - +
Та моргала глазками, но не верила обещаниям и скулила.

Прикрыв вдруг пальцами густые волосы на носу, Цфасман шепнул мне на ухо, что у Анны исключительная душа и просил меня в меру сил заботиться о ней в Лондоне. И что — пусть Гибсон шотландец и работает в уважаемой корпорации — Цфасман питает жанровое недоверие к молодёжи. Не только к шотландской. Я рассердился на него за зоркое зрение и догадку, что к молодёжи причислить меня невозможно.

Цфасман предупредил ещё, будто предлагать Анне любую помощь следует настойчиво, ибо она стеснительна и щепетильна. Даже ему с Гертой позвонила проститься лишь полтора часа назад. Потом супруги облобызали всхлипнувшую Анну, распрощались и — под жалобный лай белого шпица — удалились.

Я дал Анне время просушить глаза и успокоиться. Она заказала рюмку портвейна, отпила и, всё ещё всхлипывая, сказала, что Виолетта — сука, поскольку отказалась приютить собаку, из-за чего и пришлось вызвать бабая с цюцей. Хотя они не такие уж близкие друзья.

На вопрос дала ли ей Виолетта другой лондонский номер Анна ответила, что у неё есть лишь номер факса и общий телефон Би-Би-Си. Но, рассердившись из-за шпица, Анна брать его не стала, тем более, что он, конечно, есть и у меня.

Я снова обиделся. И снова — в связи с моим возрастом. Анна, видимо, не сомневалась, что никакой бабай не способен с ней на капризность, — только молодой шотландский ясень. И что всякий бабай сочтёт за честь отвлечься на неё от всякой цюци.

Отхлебнув абсента и помножив свою обиду на уже принятое решение отстраниться от Анны, я объявил ей, что общий номер бесполезен, но у меня его нету. Нету ещё и желания разыскивать в Лондоне шотландца.

Есть другое: вернуться к абсенту и к рукописи, потому что я пишу важную повесть. Не о географических превратностях любви, а о главном справедливости и смерти. Насильственной. Насильственной справедливости и насильственной же смерти. И не о безответственном лондонце с жанровой фамилией Гибсон, а о трагической польской личности по фамилии Грабовски. Который, между прочим, так разочарован в жизни, что собирается убивать. И тем самым утверждать справедливость. Тем более — никого не любил и не любит. И уже не успеет. Ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне, ни даже в Польше — нигде.

Анна слушала молча, словно ушла в глубины своей души. Или словно смотрела не на меня, а на Ленарда Коэна, сменившего её на экране среди бутылок и напевавшего грустную мелодию о том, будто

Я ещё вслух пожалел Анну за то, что она пока не выучила язык: иначе бы узнала от этого Коэна что знает каждый. Что всё уже на свете схвачено, что битва уже позади, что верх взяли подонки, что имущий будет иметь ещё больше, а неимущий — меньше. И жалко, что она, Анна, этого пока не знает, хотя все вокруг, включая того же Гибсона, все, все знают.

Анна вдруг вернулась ко мне из себя, допила портвейн, бросила на столик доллар, а мне — «Кому ты на хрен нужен?!» И шумно ушла.

Вернулся — тише — и я к Грабовскому. Тем более, что сидел он в таком же баре, только не в сочинском, а в манхэттенском, и пил не абсент, а водку. Не вспомнил я, правда, о чём он думал, пока появилась Анна с Цфасманами. Может быть, как раз ни о чём — просто пил водку под музыку.

Коэн снова напевал грустную песню. Теперь — что I'm aching for you, baby,/ I can't pretend I'm not./ I need to see you naked/ In your body and your thought./ I've got you like a habit,/ And I'll never get enough./ There ain't no cure,/ There ain't no cure,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There's nothing pure enough to be a cure for love…

А почему бы и нет? — спросил я и стал записывать, что Грабовски печально пьянел под печальные аккорды о том, что у певца болит душа, ибо ей печально прикидываться, будто она никого не любит.

Быстрый переход