Изменить размер шрифта - +
А затем Орна опустилась на колени, на циновку, справа от меня, взяла мою руку и отвела ее от бугра на моих брюках, положила туда свою руку, а затем открыла, позволила, освободила — и поток острых искр, словно проливной метеоритный дождь, пронесся по всему моему телу, и вновь я зажмурил глаза, но не прежде чем увидел, как она сбрасывает платье, наклоняется надо мной, берет обе мои руки направляет их сюда и сюда, и губы ее касаются моего лба, моих сомкнутых глаз, а потом она взяла своей рукой и вобрала меня всего, и в это мгновение прокатилось по всей глубине моего тела несколько мягких громов, и сразу же за ними пришла пронзительная молния… И из-за тонких стен пришлось Орне с силой зажать мой рот, и когда она сочла, что довольно, и приподняла свои пальцы, чтобы дать мне вздохнуть, ей вновь пришлось поторопиться запечатать мой рот, потому что для меня все еще не было «довольно». Потом она легонько засмеялась, погладила меня, как гладят ребенка, и снова поцеловала в лоб, и обволокла мою голову своими волосами, и я со слезами на глазах стал возвращать ей стыдливые поцелуи благодарности, целуя ее лицо, волосы, руки, и я хотел что-то сказать, но она не дала и вновь прикрыла рукою мне рот, так что я отказался от всяких разговоров…

Спустя час или два она разбудила меня, и тело мое просило у нее еще и еще, и мне было очень стыдно, но она не скупилась, а шепнула с улыбкой: «Иди и возьми». И еще шепнула: «Глядите-ка, что за маленький дикарь». А ноги ее были золотисто-коричневыми от загара, а на бедрах был тончайший, едва заметный пушок… И после того, как она вновь придушила своей ладонью фонтан моих криков, она подняла меня, помогла привести в порядок мою одежду, налила мне стакан воды из своего глиняного кувшина, прикрытого белой марлей, погладила меня по голове, прижала к своей груди и поцеловала в последний раз (поцелуй пришелся на кончик носа), и отправила меня в прохладу густой тишины, какая бывает в три часа ночи осенью.

Но когда я пришел к ней назавтра, собираясь попросить прощения или надеясь на повторение чуда, она сказала: «Глядите-ка, он бледен, как мел, что с тобой случилось, ну-ка выпей стакан воды». Она усадила меня на стул и продолжила примерно так: «Видишь ли, никакой беды не случилось, но отныне я хочу, чтобы все было так, как до вчерашнего дня. Ладно?»

Конечно же, мне было трудно исполнить ее желание. Орна это почувствовала: мы еще читали стихи под звуки Шуберта, Грига, Брамса, но вечера эти стали серыми и спустя пару раз они совсем прекратились. И только улыбка ее еще издали касалась моего лица, когда проходили мы мимо друг друга, и была то улыбка, исполненная веселости, гордости и симпатии: Орна смотрела на меня не как женщина, принесшая жертву и расположенная к тому, кого она облагодетельствовала, а как художница, глядящая на созданную ею картину, и хотя со временем она уже занялась другими картинами, но по-прежнему дольна творением своих рук и, глядя на него издали, вспоминает все с гордостью и радостью.

 

Вот с тех самых пор хорошо мне среди женщин. Как дедушке моему Александру. Хотя с течением лет я кое-чему научился, а порою, случалось, и обжигался, но и по сей день — как в тот вечер в комнате Орны — и по сей день мне всегда кажется, что в руках женщины находятся все ключи наслаждения. Выражение «одарила его своими милостями» кажется мне вернее и точнее всех других. Милости женщины пробуждают во мне, кроме влечения и восторга, и волну детской благодарности, и желание низко поклониться: я не достоин всех этих чудес. И за единую каплю я благодарю тебя с изумлением и ощущением чуда — что уж говорить о безбрежном море. И вечно — как нищий у порога: ведь женщина всегда и выше и щедрее меня, и лишь в ее воле выбор — одарить или не одарить.

И, возможно, существует также и глухая зависть к сексуальности женщины: она настолько богаче, тоньше, сложнее, насколько скрипка богаче, тоньше, сложнее в сравнении, скажем, с барабаном.

Быстрый переход