И среди них — язык колокола — Нили.
Каждая из девочек была красива. Все они. Но Нили — вокруг нее всегда возникал круг радости. Она, бывало, шла и пела — на кибуцной дорожке, на лужайке, в роще, среди цветочных клумб… Она шла и пела для себя самой. Но и тогда, когда она не напевала, мне она виделась идущей и поющей. «Что есть в ней? — спрашивал я себя из глубины страданий моих шестнадцати лет. — Почему она непрестанно напевает?» Что уж такого хорошего в этом мире? Как
— как от всего этого можно вообще почерпнуть такую радость жизни? Такую сверкающую радость? Светозарное ликование, которое она излучает? Разве она до сих пор не слыхала о том, что «приняли горы Эфраима новую юную жертву»? Что она до сих пор об этом не знает? Не понимает, что
Это вызывало удивление. Это почти злило меня. Но и очаровывало.
Как светлячок.
Вокруг кибуца Хулда царила глубокая тьма. Каждую ночь черная пропасть начиналась в двух метрах от желтоватых кругов света, что отбрасывали фонари у изгороди из колючей проволоки, и простиралась до самых пределов ночи, до самых далеких звезд. По ту сторону колючей проволоки лежали пустынные поля, кибуцные фруктовые плантации, тоскующие во мраке, холмы, где не было ни единой живой души, заброшенные сады, продуваемые ночным ветром, развалины арабских деревень… Совсем не так, как нынче, когда из Хулды со всех сторон видно множество огней. В середине прошлого века вокруг было совершенно пусто. В этой зияющей пустоте под покровом ночной тьмы сюда проникали арабские террористы — «федаюны». И эта же зияющая пустота поглощала и рощу на холме, и оливковый сад, и посадки, среди которых бродили в темноте шакалы, с их морд стекала слюна, и перед рассветом в наши сны врывался их безумный вой, от которого волосы вставали дыбом и леденела кровь. (Этих самых шакалов через несколько лет я мобилизовал на «работу» в свою книгу «Земли шакала». Правда, за прошедшее время шакалы замолкли. Перестали выть. На долгие годы исчезли они из окрестностей Хулды, и только в последнее время опять появились.)
Даже в самой кибуцной усадьбе, огороженной и хорошо охраняемой, по ночам было не очень светло: там и сям под утомленным фонарем возникала жиденькая лужица света, и вновь — до следующего фонаря все погружено в густую тьму. Между птичниками и коровниками шагали, ежась, ночные сторожа, и каждые полчаса или час отрывалась от своего вязания сторожиха на кухоньке в доме детей, где ночевали самые юные кибуцники: она делала круг — от детского садика до дома детей и обратно.
Чтобы не попасть в лапы пустоты и тоски, мы должны были каждый вечер поднимать шум. Вечер за вечером собирались мы вместе и до полуночи, а порой и позже, устраивали нечто чрезвычайно шумное, едва ли не просто дикое — лишь бы только тьма не просочилась в комнаты, не пробрала нас до костей, не загасила бы душу. Мы пели и орали, объедались, спорили, сквернословили, сплетничали, шутили — и все это, чтобы заставить отступить и тьму, и тишину, и вой шакалов. В те дни не было ни телевидения, ни видео, ни стерео, ни интернета, ни компьютерных игр, не было даже дискотек и пабов. Кинофильмы показывали только раз в неделю, по средам, либо в Доме Герцля, либо под открытым небом — тогда зрители располагались прямо на зеленой лужайке.
Из вечера в вечер мы должны были собраться, мобилизоваться и начать создавать для себя свет и радость.
Люди взрослые в кибуце, те, кого мы называли «стариками», хотя большинство из них не переступило порога сорокалетия, — среди них было уже немало таких, чей внутренний свет угас под тяжестью множества долгов и обязательств, разочарований и каторжной работы, всеобщей мобилизации на уборку урожая или прополку, обсуждений, дискуссий, дежурств, семинаров, культурных мероприятий, рутинности повседневной жизни. |