Так проходили дни, ни весело, ни скучно.
Вот однажды, возвращаясь перед сумерками пустым переулком к себе на квартиру, Кузьма Васильевич услышал за собой торопливые шаги и прерывистые слова, смешанные с рыданьями. Он оглянулся и увидел девушку лет двадцати, с чрезвычайно приятным, но совершенно расстроенным и заплаканным лицом. Казалось, ее постигло большое и неожиданное горе: она бежала и спотыкалась на бегу, говорила сама с собой, охала, махала руками; ее белокурые волосы растрепались, а косынка (тогда еще не знали ни бурнусов, ни мантилий) соскользнула с плеч и держалась на одной булавке. Одета была девушка как барышня, не как мещанка.
Кузьма Васильевич посторонился; чувство сострадания победило в нем опасение смалодушничать, и когда она с ним поравнялась, он вежливо прикоснулся к козырьку своего кивера и спросил ее о причине ее слез.
— Потому, — прибавил он и положил руку на кортик, — я, как военный человек, могу помочь.
Девушка остановилась и, по-видимому, в первое мгновенье не совсем ясно поняла, чего он хотел от нее; но тотчас же, как бы обрадовавшись случаю высказаться, заговорила на не совсем чистом русском языке.
— Помилуйте, господин офицер, — начала она, и слезы посыпались дождем по ее миловидным щекам, — что же это такое! Это ужасти, это бог знает что! Нас совсем ограбили, помилуйте! Кухарка всё, всё унесла, всё — сервиз, щикатулку и платье… да… и платье даже, и чулки, и белье… да… и тетенькин ридикюль, там еще была двадцатипятирублевая бумажка в такой маленький футляр, и две ложки анпликэ… и еще салоп, и всё… И это я всё говорю господину квартальному поручику, а господин квартальный поручик говорит: «Подите вон, не верю, не верю… Слышать, слышать не хочу, вы сами такие же!» Я говорю: «Помилуйте, салоп…», а он: «Слышать, слышать не хочу!» Так обидно, господин офицер! Подите, говорит, вон… вон!.. Да куда же я пойду?
Девушка судорожно, почти с воплем зарыдала и, совершенно растерявшись, приклонилась к рукаву Кузьмы Васильевича… Он смутился в свою очередь — и замер на месте, только изредка повторяя: «Полноте, полноте!», а сам всё глядел на тонкий, беспрестанно вздрагивавший затылок огорченной девушки.
— Позвольте, я провожу вас, — сказал он наконец, слегка касаясь указательным пальцем ее плеча, — а то тут на улице, вы понимаете, никак невозможно. Вы объясните мне ваше неудовольствие, и, конечно, я приложу всё старание… как офицер.
Девушка приподняла голову и, казалось, в первый раз хорошенько разглядела молодого человека, который, можно сказать, держал ее в своих объятиях. Она застыдилась, отвернулась и, всё еще всхлипывая, отошла немного в сторону. Кузьма Васильевич возобновил свое предложение. Девушка посмотрела на него искоса, сквозь мокрые от слез волосы, падавшие ей на лицо (Кузьма Васильевич на этом месте рассказа всякий раз уверял нас, что этот взгляд пронзил его «словно шилом», а однажды даже попытался представить нам этот удивительный взгляд), и, положив свою руку на подставленную калачиком руку услужливого лейтенанта, отправилась вместе с ним на свою квартиру.
Кузьма Васильевич в жизни своей мало имел обращения с дамами и потому затруднялся, с чего бы начать беседу, но спутница его сама залепетала весьма речисто, беспрестанно утирая беспрестанно накоплявшиеся слезы. Несколько мгновений спустя Кузьма Васильевич уже знал, что ее звали Эмилией Карловной, что она была родом из Риги, а в Николаев приехала погостить к своей тетеньке, которая тоже была из Риги, что ее папенька также служил в военной службе, но умер «от груди»; что у тетеньки была кухарка из русских, очень хорошая и дешевая, только без паспорта, и что самая та кухарка в самый тот день их обокрала и сбежала неизвестно куда. |