Надо было идти в полицию — in die Polizei… Но тут воспоминания о квартальном, о нанесенной обиде нахлынули снова… и снова разразились рыданья. Кузьма Васильевич опять затруднился, что бы сказать такое утешительное… Но девушка, у которой, по-видимому, все впечатления и приходили и уходили очень скоро, внезапно остановилась и, протянув руку, спокойно промолвила:
— А вот наша квартира!
Квартира эта состояла из плохенького, словно в землю вросшего домика, с четырьмя крошечными окошками на улицу. Темная зелень гераниума застилала их изнутри, в одном из них теплилась свечка: ночь уже надвигалась. От самого домика и почти в уровень с ним тянулся бревенчатый забор с едва заметною калиткой. Девушка подошла к ней и, найдя ее запертою, нетерпеливо заколотила железным кольцом заржавелого замка. Послышались за забором тяжелые шаги, словно кто шел, небрежно шаркая, в стоптанных туфлях, и хриплый женский голос спросил что-то по-немецки, чего Кузьма Васильевич не понял: он, как истый моряк, не знал ни одного языка, кроме русского. Девушка отвечала тоже по-немецки; калитка чуть-чуть отворилась и, впустив девушку, тотчас захлопнулась перед самым носом Кузьмы Васильевича, который, однако, успел разглядеть среди полумрака летних сумерек облик толстой старухи в красном платье, с тусклым фонарем в руке. Пораженный изумленьем, Кузьма Васильевич остался некоторое время неподвижен на улице; но при мысли, что с ним, военным офицером, так невежливо поступают (Кузьма Васильевич весьма дорожил своим званием), он почувствовал прилив негодования, круто повернул налево кругом и направился домой. Он еще десяти шагов не отошел, как калитка опять отворилась, и девушка, уже успевшая пошептаться со старухой, показалась на пороге и громко воскликнула:
— Куда же вы, господин офицер! Пожалуйте к нам!
Кузьма Васильевич поколебался немного, однако вернулся.
Его новая знакомая, которую мы отныне будем звать Эмилией, ввела его чрез темный и сырой чуланчик в довольно большую, но низкую и неопрятную комнату, с громадным шкафом у задней стены, клеенчатым диваном, облупившимися портретами двух архиереев в клобуках и одного турка в чалме над дверями и между окон, картонами и коробками по углам, разрозненными стульями и кривоногим ломберным столом, на котором лежала мужская фуражка возле недопитого стакана с квасом. Вслед за Кузьмой Васильевичем вошла в комнату и замеченная им у калитки старуха в красном платье, которая оказалась весьма неблагообразною жидовкой, с угрюмыми свиными глазками и седыми усами на одутловатой верхней губе. Эмилия указала на нее Кузьме Васильевичу и промолвила:
— А вот моя тетенька, мадам Фритче.
Кузьма Васильевич несколько удивился, однако почел долгом отрекомендоваться. Мадам Фритче посмотрела на него исподлобья, ничего ему не ответила и спросила свою племянницу по-русски: не хочет ли она чаю?
— Ах да, чаю! — подхватила Эмилия, — не правда ли, господин офицер, вы будете кушать чай? Да, тантушка, дайте чаю!.. Но что же вы стоите, госцодин офицер? Садитесь! Ах, какой вы церемонный! Позвольте, я сниму косынку.
Когда Эмилия говорила, она беспрестанно поворачивала голову из стороны в сторону и подергивала плечиками; птицы так делают, когда сидят на высокой голой ветке и со всех сторон освещены солнцем.
Кузьма Васильевич опустился на стул и, придав осанке своей надлежащую важность, а именно подпершись кортиком и устремив глаза на пол, навел речь на покражу. Но Эмилия тотчас перебила его.
— Не беспокойтесь, это ничего; тетенька мне сейчас сказала, что главные вещи сысканы. (Мадам Фритче проворчала что-то себе под нос и вышла вон.) И совсем не надо было ходить в Polizei; но я никак не могу утерпеть, потому я такая… Вы не понимаете по-немецки?.. такая быстрая, immer so rasch! Но я уже не думаю об этом… aber auch gar nicht!
Кузьма Васильевич посмотрел на Эмилию. |