6
— Сейчас вас ничто не беспокоит? — спросил врач.
Его влажно-карие ясные глаза смотрели на меня все с той же профессиональной участливостью.
— Нет, — сказал я. — Только вот с памятью что-то… не помню ничего, и вялость.
— Ну, это я вам говорил, это естественно. Так все и должно быть. Вот мы уже уменьшили дозу, сейчас вы, значит, уезжаете, отдыхаете, набираетесь сил, и пьете, значит, в течение этого времени всего по три таблетки того и по три того в день, таблетку каждого на прием.
Мне показалось, жаркой волной хлынувшая в голову, горячо застучавшая в висках кровь разорвет мне сейчас сосуды.
— Н-но по-очему? — заплетающимся языком спросил я. — Вы же говорили… Я не могу больше, я так ждал… ведь я же… я же ничего не могу делать, а мне нужно работать…
Врач смотрел на меня спокойным мудрым взглядом, и лишь его толстые, брыластые щеки подрагивали от потряхивания невидимой мне под разделявшим нас столом ноги.
— Нельзя прерывать прием сразу, резко, это может вызвать нежелательные последствия, — сказал он без малейшей тени неловкости на лице. — Курс мы закончили, а теперь будем сводить на нет, потихоньку, постепенно… Если, значит, на отдыхе вы заметите за собой что-то неладное, почувствуете — что-то не в порядке, сразу обратитесь к врачу. Договорились?
— Да, — ответил я ему еле слышно. Он не расслышал, и мне пришлось повторить громче, собравшись с силами: — Да, да!..
Доволочив свое тело до дома, я собрал разбросанные по всей квартире четвертушки, половинки, целые пачки этих красивых, похожих на разноцветное конфетное драже таблеток, смял их в один затрещавший, захрустевший в моих руках комок, сдавил его, перекрутил и сбросил в унитаз, спустив воду.
К чертовой матери! Одно другого не лучше. Или трястись от страха в ожидании галлюцинации, или ползать выжатой, иссушенной телесной оболочкой, лишенной всяких чувств и памяти…
Вечером я сел в поезд.
«…я не прошу тебя понимать меня или не понимать — я просто сообщаю тебе свое решение, прими его к сведению. Решение мое окончательное, и я прошу об единственном: не пытаться звонить мне, писать, подстерегать и т. п. — все это ни к чему не приведет, а только лишь осложнит нам обоим жизнь…»
Весь месяц моего пребывания в этом занюханном, утопшем со своими тремя корпусами в весенней распутице доме отдыха, так что даже просто пойти в лес, не то что как зимой — на лыжах, было невозможно, оставалось лишь бродить по асфальтовым дорожкам вокруг этих его трех корпусов, играть в бильярд, шашки да лото, весь этот месяц, я, кажется, только тем и жил, что ожиданием ее письма, его все не было и не было, и вот пришло…
Я сидел в лоджии в шезлонге, солнце падало мне на лицо, в безветрии каменной ниши, оно грело совсем по-летнему, и я сел сюда, прежде чем распечатать письмо, чтобы все это вместе: солнце и написанные Евгенией слова, — как бы сложившись, одарили меня тем долго ожидаемым мной чувством наслаждения покоем, чтобы вкусить сладчайший плод умиротворения.
Вкусил…
«… может быть, ты скажешь, что все это жестоко с моей стороны, но, поразмыслив хорошенько, поймешь, что это не так. Я уже давно все решила для себя, но, вот видишь, написала тебе лишь сейчас, чтобы ты получил письмо уже в конце отдыха, когда будешь, надеюсь, более окрепшим».
Да, в конце отдыха… Какая забота!
Я скомкал письмо и так, в комке, попытался разорвать, оно не разорвалось, и я судорожными движениями расправил листы, и стал раздирать их и снова комкать, пока снова мне не стало хватать сил, потом встал, сильно оттолкнув назад шезлонг, так что он поехал назад, ударился о стену, фиксирующая планка соскочила с зубцов и шезлонг со звонким стуком сложился, прошел в свою комнату, в которой, сладко посапывая, спал послеобеденным тяжелым сном мой сосед, вышел в коридор и, войдя в туалет, сбросил куски письма в унитаз и дернул за цепочку. |