Я не пошевелился.
— Вставай! — Повторила она, сбросила мои ноги на пол и, взяв за плечи, посадила на тахте. — Очень приятно, когда приходишь к мужчине, а он лежит как колода?
— Извини, — пробормотал я. — Ну извини же ты меня, извини… Это ведь не я сам, это лекарство. Кончу вот принимать…
— Ну конечно, кончишь принимать, и все станет хорошо, — прервала она меня. — Прямо в костюме, это надо же! На что он похож?! Ты представляешь, что это такое — гладить костюм?
— Ты ворчишь как старая, заслуженная жена, — попробовал я пошутить.
Она как-то странно, изумленно-насмешливо посмотрела на меня, приподняв одну бровь, но ничего не сказала.
— И чем же ты заставишь меня сейчас заниматься? — спросил я, пытаясь остановить, придать резкость плывущим передо мной очертаниям вещей.
— Картошку чистить, — сказала она. — Хоть я тебе и не жена, а накормить тебя нужно ведь.
Мы чистили с ней картошку, и нож у меня в руках прыгал, никак у меня не получалось срезать кожуру равномерно: выходило то толсто, то тонко. Потом она заставила меня поесть, проследила, как я, насыпав полную горсть всяких разноцветных перламутровых таблеток, затолкал их в рот и сжевал, вымыла посуду и ушла. Лошадка, которая ходит сама по себе… А я пошел в комнату и снова лег, только на этот раз заставив себя все-таки раздеться.
Вот так вот и идут мои дни. Что обо мне думают в институте, когда я прихожу в таком состоянии, бог его знает. Конечно, можно было бы взять бюллетень, как предлагал этот брюнет в диспансере, и сидеть дома, но это было бы еще хуже. Так я хоть знаю, что мне надо в институт и как-то да заставляю себя двигаться, а если бы дома — вообще не поднимался бы с постели. Единственное, что хорошо, — галлюцинаций у меня больше нет.
С памятью у меня еще что-то не в порядке, вот что. Я ничего не помню. Календарь показывает двадцать второе марта, я силюсь вспомнить и никак не могу — куда же делись целых два дня, мне казалось, вчера было девятнадцатое. На остановке сегодня я никак не мог вспомнить, какой же номер моего автобуса, но, слава богу, я еще помню, где живу, и люди добрые подсказали… Самое же главное, вот что меня больше всего тревожит, я не могу найти своего блокнота. Куда-то я его сунул, в те самые первые дни, когда мне стало мерещиться, такой ужас объял меня, что я был ничем не способен заниматься, и в этом ужасе куда-то засунул его, но куда? Все мыслимо возможные места и дома и в лаборатории мною обшарены — его нет нигде. А он мне нужен, обязательно, — я же тогда додумался как раз до совершенно нового по сути своей эксперимента, совершенно необычного… И ничего вот сейчас не помню, ничего, а почему-то мнится сейчас, что там был найден какой-то очень обнадеживающий, может быть, даже истинный путь…
Скорей бы кончался этот проклятый лечебный цикл, я уже больше не могу, не могу… Я отвратителен сам себе, я превратился в какого-то идиота, в животное…
Я лежал и то ли спал, то ли не спал — мне чудилось, что голова у меня представляет собой громадный черный пустотелый шар, и на него падают капли чего-то жидкого, тоже черные и тяжелые, и я не понимал, во сне это все происходит или на самом деле капает на кухне неплотно привернутый Евгенией кран.
6
— Сейчас вас ничто не беспокоит? — спросил врач.
Его влажно-карие ясные глаза смотрели на меня все с той же профессиональной участливостью.
— Нет, — сказал я. — Только вот с памятью что-то… не помню ничего, и вялость.
— Ну, это я вам говорил, это естественно. Так все и должно быть. |